* * *
Пять лет назад адвокат написал мне, что отец умер и оставил мне все: свой лондонский дом, свои вещи, довольно крупную сумму на банковском счете. Возможно, он надеялся, что это пригодится, когда меня освободят. Не знаю, он не приложил никаких подробных распоряжений, даже никакой записки. А я, в свою очередь, завещала бо́льшую часть этого наследства специализированному благотворительному фонду, который занимается реставрацией старинных мостов. И вот я лежу здесь и размышляю об отцах. О моем. И об отце Кары. И конечно, об отце Финна. Уже не важно, кто был его биологический отец и был ли он вообще. На всю его коротенькую жизнь ему вполне хватило одного отца – Питера. Детям нужно знакомое любящее лицо, нечто постоянное, как математическая константа.
Может, я тоже ребенок – человек привычки, любящий рутину. Никакой заботы о возможных последствиях, никаких «а что, если…». Первый обед в тюрьме дают в полдень. Перед тем как меня отправили умирать в корпус для завершающих жизнь, я стояла в очереди за едой – позади Али Шо и перед Джоан Робинс. Мой поднос был разделен на отсеки: в левом верхнем углу – пюре с ложкой мороженого, в центральной выемке – тушеная фасоль, в правой нижней ячейке – две розовые сосиски. Нет, не надо ни капли кетчупа, спасибо, благодарю вас. Я всегда была вежливой. Я бы предпочла горчицу, чтобы она помогла изгнать этот вкус, но она здесь запрещена – как и перец. Пять лет назад одна организация, борющаяся за права заключенных, решила, что подача еды на подносах унижает узников и что нам должны выдавать пластмассовые тарелки. В результате я сломала два стула и нос Джоан – и три дня отказывалась есть. Да, я преобразилась, когда отправила себя в тюрьму.
На это место тратят много денег, не то что на некоторые из тюрем, о которых рассказывали переведенные к нам женщины и где сплошные крысы, наркотики, драки. Где нет никакого контроля. Нет, мне бы это не понравилось. Я хочу всегда твердо знать свое положение. Меня каждый месяц отправляют к психиатру – с тех пор, как я снова начала есть. Я рассказала ей, как однажды стояла на мосту над озером и думала о том, что после того, как умру, меня скоро забудут. Я не искала скандальной славы, у меня не оставалось выбора, эта слава пришла ко мне вместе с решением суда. Она спросила меня о матери и об отце. Я кое-что ей сообщила – но, конечно, не все. Я так и не рассказала все. Я рассказала ей, как счастлива была в детстве; рассказала о болезни матери и о наших устоявшихся ритуалах: когда я ее кормила, когда помогала ей с судном, когда промывала ей промежность фланелевыми тряпицами. Все первые тридцать девять лет своей жизни я всегда точно знала, что и когда случится. Через год работу тюремного психиатра перестали финансировать, но за мои двенадцать сеансов я так и не сказала все. Я никогда не рассказывала все. Никому.
– А что бы вы рассказали, мисс Джеллико?
Виктор наклоняется поближе. Сегодня запах его дыхания напоминает мне, как мы с Карой собирали ягоды в огороде. Она сорвала листок мяты, порвала надвое и сунула одну половинку себе в рот, а вторую протянула мне, и я улыбнулась. Мята пахла каким-то идеальным летом. Я открыла рот, и она положила половинку листка внутрь. Листок оказался грубый и ворсистый, жесткий, со вкусом грязи под всей этой остротой. Потом, когда она не смотрела, я выплюнула изжеванный зеленый комок в заросли ежевики.
– Из вас бы получился замечательный врач, – говорю я Виктору, надеясь, что произнесла это вслух.
– Мисс Джеллико?
Мне нравятся здешние привычные ритуалы. В то лето я вышла из-под контроля – как и все мы. Я не могла дождаться момента, когда вернусь в то место, где буду заранее знать, что случится дальше. Ритм – вот что мне требовалось. Мать всегда говорила, что я девочка, которая любит порядок, которая любит знать, что будет в следующую минуту. Вот почему я так обрадовалась, когда они сказали: «Виновна». И конечно, из-за наказания. Я заслуживала, чтобы меня заперли в тюрьме. Это стало расплатой за все, что я сделала.
– Мисс Джеллико? – шепчет Виктор. – Что вы сделали? Мы же когда-то были друзьями, помните?
Теперь я понимаю, что Виктор меня любил. Но теперь уже слишком поздно. Все это уже слишком поздно.
– Если вы не скажете, – добавляет он, – получится, что вынесен неправосудный приговор, а это было бы нехорошо. Вы сами знаете, что это было бы нехорошо.
Я сжимаю его кисть. Его рука в моей. Может, нам больше ничего и не нужно?
– Теперь уж скоро, миссис Джеллико, – говорит Сестра-Помощница.
В четыре часа я принесла чай на деревянном подносе. Фарфоровый чайник согрет, купленное в магазине гарибальдийское печенье красиво разложено на тарелочке, две матерчатые салфетки продеты в серебряные кольца. «Если пища достойна того, чтобы ее съели, она достойна того, чтобы ее съели прилично». Опустив поднос на покрывало, я взяла запасную подушку: она всегда хранилась на верхней полке гардероба. Я подложила ее за спину матери, помогла ей сесть в постели. Мы выпили чай, она съела одно печенье. «Ты не голодна, Фрэнсис? Не похоже на тебя». – «Сегодня – не голодна, мама». Я рассказала ей, что видела через окно, выходящее на улицу. Кто прошел мимо, а кто нет.
Допив чай, она трясущейся рукой протянула мне тарелочку с печеньем. «Ты набираешь вес, – заметила она. – У подбородка, вокруг талии. Тебе надо бы последить за этим». И все это время она держала перед собой эти печенья – как ловушку, словно готовясь подманить и поймать на крючок. Я пыталась поскорей убрать ее тарелку и чашку, но она была проворнее – несмотря на всю свою хрупкость. Сквозь кардиган и блузку она ущипнула меня за талию, там, где никто не увидит лиловые синяки от пальцев. У нее по-прежнему крепкая хватка. Потом она стала читать свою книгу, а я отнесла поднос на кухню и вымыла посуду. Плача над раковиной, я съела четыре печенья, остававшиеся на тарелочке, и потом все печенья, которые были в пакете. «Она старая больная женщина, – твердила я себе, – и я ее люблю».
Я пытаюсь напеть мелодию, ту, где про «Пироги миссис Вагнер». Как там было?
– По-моему, она поет.
– Ш-ш-ш, миссис Джеллико. Все в полном порядке. Если вы готовы, можете отправляться уже сейчас.
В пять часов я вернулась в комнату. Положила закладку в то место, до которого дочитала мать, закрыла книгу, опустила на прикроватный столик. Мать дремала. Включив ночник, я подошла к окну и выглянула наружу. На улице никого не было. Я задвинула занавески. Мать вздохнула. Во всем этом был привычный порядок. Нам нравились наши привычные ритуалы, вся эта рутина. Я обошла кровать, подойдя к ней с другой стороны, и приподняла мать за плечи, чтобы вытащить дополнительную подушку из-под ее затылка. Я не убрала ее на верхнюю полку гардероба, на ее законное место. Во всяком случае, не сразу. Мать сопротивлялась, стонала. Она была сильнее, чем я ожидала.
Потом у нее был такой вид, точно она спит. Она лежала так мирно.
– Прости, мама, – сказала я.
Вода просачивается под дверь тюремной больничной палаты, где я лежу. Поднимается вокруг ножек стула, на котором сидит Виктор. Край одеяла совсем промок. В углу мычит белая корова. Я никогда не любила коров. Усевшийся на карнизе черный дрозд пятнает пометом окно. Он смотрит, как лис вспрыгивает на кровать и начинает носиться кругами по моим укрытым ногам. А на груди у меня молча сидит заяц. Вода прибывает, теперь она уже льется через окно, и вот мы уже все внизу, под волнами. Лежа в постели, я смотрю, как заяц, птица, лис и корова плавают по моей тюремной палате, хотя никому из них тут не место.