«Мистер Либерман, мы взломали дверь в музей, и Питер с Карой пользуются вашими вещами, как своими собственными».
Или:
«Дорогая Доротея Линтон, мы обнаружили ваше потерянное имущество. Приезжайте и спасите нас от самих себя».
Могла ли я тогда все остановить, попросить их убрать вещи обратно? Изменило бы это что-нибудь? Я посмотрела на Кару, на Питера, стоявшего позади нее. По их лицам я видела, что оба ждут моего одобрения. Добивался ли его от меня кто-нибудь прежде? Капля влаги, осевшей снаружи на холодный бокал Кары, упала на ковер.
– Пузырек с чернилами совсем высох, – объявила Кара. – Но мы можем купить еще. – Она подошла, взяла у меня ручку, закрыла колпачком. – Пожалуйста, скажи, что ты не сердишься.
– Я не сержусь, – сказала я. И взглянула на Питера. – Все так красиво.
На его лице мелькнуло выражение, которое – как мне тогда показалось – могло бы означать любовь, но на самом-то деле означало, скорее всего, лишь облегчение.
Кара дала мне мой бокал, и мы чокнулись втроем – как когда пили мартини из жестяных кружек. И тут же Кара с Питером наперебой заговорили, демонстрируя мне свои находки: напольный глобус в деревянной рамке; маленький клавесин, хитроумно сделанный в виде раскладывающейся панели столика; мраморный бюст Юлия Цезаря; пресс-папье и ножи для вскрывания конвертов; корзинки с шитьем и образчики вышивки; коробка для сигар и китайский шкафчик; сирийские нарды с инкрустацией в виде фруктовых садов; фотографии в серебряных рамках – компании охотников, едоки на предсвадебном завтраке, младенцы, лошади, ныне все уже мертвые, разумеется.
Питер налил еще мартини, и мы с ним закурили, усевшись на широкие подоконники, пока Кара готовила (в кои-то веки затевался ранний обед). Потом мы ели за настоящим столом, используя тяжелые серебряные ножи и вилки (для каждой перемены блюд – свой набор), промакивая губы льняными салфетками, в углу каждой из которых были вышиты инициалы ДМЛ. А Питер все подливал и подливал вино из графина. Мы ели морской язык в сливочно-каперсовом соусе, розовые отбивные котлетки из баранины и силлабаб
[26] с лимонным соком. Для меня это был наш первый совместный обед, в течение которого Питер ни словом не обмолвился о ненужных излишествах и о цене продуктов. Мы околичностями поговорили о том, кому принадлежит содержимое музея. Я передала им слова Виктора о том, что после ухода армии в доме никто не жил, если не считать того времени (примерно с месяц), когда в нем вновь поселилась Доротея Линтон. А они рассказали, с каким трудом тащили вверх по лестнице крупные вещи и как два дня и одну ночь неустанно трудились, чтобы все это привести в должный вид. И как оба были уверены, что я скоро вернусь домой. Они тоже употребили это слово – домой.
* * *
– Есть еще кое-что, – произнесла Кара, когда мы уже пили кофе.
Она взяла меня за руку и отвела в их спальню. Оглянувшись через плечо, я увидела, как Питер закуривает очередную сигарету и поудобнее устраивается на диванной подушке, которую положили на подоконник.
Однажды, вскоре после того, как я обнаружила глазок в полу своей ванной, я зашла в чердачную комнату по другую сторону спальни и подергала там половицы, чтобы выяснить, нет ли и среди них расшатанных. Теперь, стоя в помещении, за которым я надеялась тоже тайком понаблюдать, я почувствовала, как мне делается жарко от стыда. Армейские койки, на которые Питер с Карой так часто жаловались, оказались теперь заменены высокой двуспальной кроватью. Одежду развесили на обеих резных деревянных спинках, а прочую свалили в кучи поверх покрывал и на пол.
– Не знаю, как вы успели все это сделать за такое короткое время, – заметила я.
– Все мышцы ноют. – Кара опрокинулась навзничь на неубранную кровать среди одежды и одеял.
Сев возле нее на краю ложа, я огляделась. Среди всех помещений в доме эта спальня находилась в худшем состоянии. Почти вся штукатурка с потолка осыпалась, обнажив решетку, а со стен заплесневелыми полосами свисали остатки обоев. В комнате господствовал гигантский камин, выложенный плиткой, с резными украшениями сверху, изначально темными и еще больше потемневшими от сажи: она летела из топки и садилась на дерево и плитку, которая когда-то, видимо, имела зеленую окраску, но теперь почти везде стала черной.
– Похоже, что от камина начался пожар, а с чердака текло, – проговорила Кара, проследив за направлением моего взгляда. – Мне нравится думать, что одно расправилось с другим.
Она встала на кровати, подняла бамбуковый шест, лежавший на ребре спинки-изголовья, и потянулась вместе с ним к центральному окну – одному из трех (в их гостиной тоже было три окна). В верхнюю перекладину рамы вбили гвоздь, и с него свисал на нитке привязанный за ножку винный бокал: мы пили из таких же за обедом, и Питер восхищался своим, держа его перед свечой и отмечая, что это посуда времен Регентства
[27] и что каждый из таких сосудов может стоить целых десять фунтов.
– Смотри, – сказала Кара.
Она дотронулась шестом до бокала. Тот начал поворачиваться, хрустальные грани, словно бриллианты, поймали последние лучи заходящего солнца, и пятнышки света дугой прошлись по бумажным лохмотьям стен и по лицу Кары.
Тут же на кровати она села по-турецки, прислонившись спиной к изголовью, и выудила что-то из кучи одежды. Помахала этой штукой перед собой – и развернулось платье: длинный голубой подол, высокий корсаж, короткие рукава с буфами.
– Как тебе? – Она снова встряхнула платье, чтобы расправить его. – На. – И она бросила его мне. – Тебе надо его примерить.
– Это твое? – Я приложила его к себе. – Я в него наверняка не влезу.
– Глупая, я их в музее нашла. Там в углу стоял большой бельевой шкаф. Ты только полюбуйся на все это.
Она доставала из кучи новые и новые вещи: перчатки, чулки, шелк и кружево так и кувыркались по кровати.
– И даже веера.
Ловким движением запястья она раскрыла один и стала обмахиваться им, потом спрыгнула с кровати, бросила веер за плечо и выхватила платье у меня из рук. Она заставила меня встать и прижала ко мне платье, поверх моей юбки и блузки. Материнское белье под ними хорошо поддерживало тело. Кара склонила голову набок.
– Я буду носить это, а тебе мы другое подыщем.
Она закопалась в кучу одежды, а я стояла и думала, как бы мне избежать этого унижения – необходимости переодеваться у нее на глазах. Кара вытянула тяжелый халат, вышитый экзотическими птицами и растениями по кремовому фону. Длинные узкие отверстия рукавов, широкие отвороты.
– Вот это, – объявила она. – Будет в самый раз.
Она перестала носиться туда-сюда и остановилась передо мной. Мы смотрели друг на друга, пока она расстегивала верхнюю пуговицу моей блузки, потом следующую. Я не глядела на ее пальцы, потому что тогда я могла бы ее остановить. Вытащив заправленные в юбку края блузки, она стянула ее с моих плеч. Потом вжикнула молнией юбки, которую тут же опустила, чтобы я могла переступить через нее. Каждый снятый предмет одежды она сворачивала и складывала на кровать. На мне оставался материнский бюстгальтер и чулочный пояс с подвязками. Сами чулки повисли в зажимах фестонами, чересчур растянутые от слишком долгого ношения. За моей спиной Кара расстегнула мне лифчик, спустила бретельки, снова оказалась ко мне лицом, и я позволила ей снять эту штуку совсем. Я не сопротивлялась, не протестовала. В этом раздевании не было ничего эротического – как и во взгляде Кары, просто любопытном, а вовсе не оценивающем. Она взглянула на мою грудь, лежавшую на толстой складке плоти над чулочным поясом: соски мои смотрели в пол. Расстегнула молнии по бокам пояса, осторожно, мелкими движениями спуская его вниз, сначала одну сторону, потом другую; атлас и внутренние швы липли к моей коже. Вместе с поясом стягивались и чулки. Мою талию охватывала красная полоса – меня слишком долго стискивал пояс. Я отпустила все это на волю, все чрезмерное изобилие моего тела, все волнистости и холмы, все жировые складки, вялые мышцы, следы растянувшейся плоти, все то, за что с недовольным цыканьем меня щипала мать. Я вышла из всего этого, я отшвырнула все это прочь.