* * *
В память о Джойс Грабб (9 августа 1910 – 4 июля 2004) и Джойс Грабб (8 апреля 1907 – 26 июня 1982)
1
Видно, они думают, что мне уже недолго осталось. Потому что сегодня ко мне допустили викария. Может, они и правы. Хотя для меня сегодня ничем не отличается от вчера. И завтра, скорее всего, будет примерно таким же. Викарий – нет, не викарий, его называют как-то по-другому, я забыла, – порядочно старше меня. Волосы у него седые, а кожа красная, словно воспаленная, и шелушится. Я не просила, чтобы его привели. Если когда-то во мне и теплилась какая-то вера, в Линтонсе ее испытали и сочли недостаточной. А до тех пор посещение церкви было для меня привычкой, рутинным ритуалом, вокруг которого выстраивалась наша с матерью неделя. Сейчас я здесь, в этом месте, и я все знаю о рутине и привычке. Я знаю, что они управляют и нашей жизнью, и нашей смертью.
Викарий, или как там он называется, сидит у моей кровати с книгой на коленях. Но вряд ли читает: он слишком быстро перелистывает страницы. Видя, что я проснулась, он берет меня за руку. Я с удивлением обнаруживаю, что это утешает. Не помню, когда меня последний раз касались. Если не считать обтираний наскоро теплым влажным полотенцем или пробегающей по моим волосам расчески. Я имею в виду настоящее прикосновение. Когда оказываешься в чьих-то руках. Возможно, последним был Питер. Да, скорее всего, Питер. В августе ровно двадцать лет. Двадцать лет. Что еще делать здесь, в этом месте, кроме как отсчитывать время да вспоминать?
– Ну, как вы себя чувствуете, мисс Джеллико? – спрашивает викарий.
Не думаю, чтобы я сообщала ему свое имя. Я впитываю это «мисс», перекатываю его у себя в голове, словно серебряный шар для игры в багатель
[1], даю ему отскочить от одной булавки, от другой, пока он не упадет в центральную лузу: тогда звенит колокольчик. Я отлично понимаю, кто этот человек, от меня ускользает только его сан.
– Как по-вашему, куда я попаду? Потом, – выстреливаю я в него вопросом. Я старая пташка с характером. Хотя, может, не такая уж старая.
Он ерзает в кресле, словно у него зудит в штанах. Возможно, под одеждой его кожа тоже шелушится. Не хочу об этом думать.
– Ну, – начинает он, склоняясь над своей книгой, – это зависит… зависит от того, в чем вы…
– От того, в чем я?..
– От того, в чем вы…
То, где я потом окажусь, зависит от того, в чем я исповедуюсь, – вот что он хочет сказать. Рай или ад. Хотя вряд ли он верит, что эти места существуют на самом деле. Может, когда-то он в них и верил, но теперь – нет. И вообще, у нас с ним разные цели в этом разговоре. Я могла бы затянуть беседу, подразнить его. Но решаю пока отложить эту игру.
– Я имею в виду, – уточняю я, – где меня похоронят? Куда нас девают, когда мы в последний раз покидаем это место?
Он так и поникает от разочарования. Помолчав, спрашивает:
– Вы имеете в виду что-то конкретное? Я могу побеспокоиться, чтобы ваши пожелания передали куда следует. Хотите, чтобы я кому-то сообщил? Может быть, вы хотели бы, чтобы на службу пришли определенные люди?
Какое-то время я молчу, делая вид, что обдумываю его вопрос.
– Незачем нанимать толпу плакальщиков, – говорю я. – Вы, я да могильщик – этого будет достаточно.
На его лице появляется гримаса – смущения? неловкости? – потому что он понимает: я знаю, что он не настоящий викарий. Он нацепил высокий пасторский воротничок, чтобы ему разрешили посетить меня. Он и раньше просил, но я отказывала. Но теперь мы заговорили о могилах, и я думаю о телах – о тех, которые под землей, и о тех, которые над. Вот мы с Карой загораем на конце пирса на озере близ Линтонса. Она в бикини, я никогда раньше не видела так много чужой кожи сразу. Я рискнула поднять свою шерстяную юбку выше колен. Кара дотронулась кончиками пальцев до моего лица и говорит, что я красивая. Мне тогда было тридцать девять, и еще никто никогда мне не говорил, что я красивая. Потом, когда Кара складывала скатерть, на которой мы загорали, и убирала свои сигареты, я склонилась над зеленой водой озера и с разочарованием увидела, что мое отражение не изменилось, я осталась такой же. Но в те летние дни, двадцать лет назад, я верила ей. Правда, недолго.
Потом приходят новые картинки, вытесняя одна другую. Махнув рукой на хронологию, я отдаюсь волнам памяти, они наслаиваются, сливаются. Мой последний взгляд в иудин глазок: я стою на коленях, подо мной голые доски моей чердачной ванной комнатки в Линтонсе, один глаз прижат к торчащей из пола трубке с линзой, другой прикрыт рукой, чтобы не мешал смотреть. Внизу в постепенно розовеющей ванне лежит тело, открытые глаза уставились вверх, на меня, и не мигают. Лужицы воды на полу. Влажные следы ног, уходящих прочь, уже подсыхают. Я – вуайеристка, я человек, который стоит у оградительной ленты, натянутой полицейскими, и наблюдает, как рушится чья-то чужая жизнь. Я из тех, кто притормаживает у места аварии, но не останавливается. Я – преступник, возвращающийся на место преступления. Я – одинокий плакальщик.
Иудин глазок. Я не знала этого выражения, пока не очутилась тут, в этом месте.
Давно это было? Сколько времени прошло с тех пор?
«Сколько?..» Видимо, я задала этот вопрос вслух, потому что ответ дает кто-то из Помощников. Нет, не Помощников. Как ее называют? Сидельница? Помогательница? Моя изнуряющая болезнь выедает не только плоть, она забирает все воспоминания о прошлой неделе, все имена и названия, про которые мне говорили час назад. Однако у нее хватает доброты оставить в неприкосновенности лето шестьдесят девятого.
– Сейчас одиннадцать сорок, – отвечает женщина.
Эта мне нравится. Кожа у нее цвета конского каштана, который я подобрала в конце сентября и обнаружила в кармане куртки в конце мая. Она добавляет погромче:
– Всего двадцать минут до обеда, миссис Джеллико.
Она произносит это так, словно я – какой-нибудь производитель пудингов: «Jelli Co.» «Пироги миссис Вагнер», «Кексы мистера Киплинга», а что остается делать миссис Джелли Ко? Вообще-то я никогда не была миссис Джеллико. Я не выходила замуж, и детей у меня нет. Только здесь, в этом месте, меня зовут «миссис». А вот викарий всегда обращается ко мне «мисс Джеллико», с самого первого раза, когда мы с ним встретились. Викарий! Тут я понимаю, что рука у меня пуста и что он ушел. Разве он прощался?
– Двадцать лет, – шепчу я.
Во мне шевелится воспоминание о том, как я впервые увидела Кару – бледную, длинноногую фею. Я слышу, как она кричит где-то снаружи, на каретном круге Линтонса. Перестав резать коврик в ванной, я пересекла узкий коридор и вошла в одну из пустых комнат напротив моей. Под чердачным окном выстланный свинцом желоб, идущий под углом к каменному парапету, забит гниющими листьями и оставшимися от древних голубиных гнезд прутиками и перьями. Далеко внизу на высохшем фонтане посреди каретного круга стояла Кара. Сначала я увидела ее волосы – темную массу плотных кудрей с пробором посередине, позволявшую разглядеть лишь узкую полоску молочно-белой кожи лица. Она что-то кричала по-итальянски. Я не понимала слов: из всего, что я знала, ближе всего к итальянскому были латинские названия растений, да и они сейчас почти выветрились у меня из памяти. Проверим-ка: Cedrus… Cedrus… Cedrus libani, кедр ливанский.