Покончив с делом, В. спросил, нельзя ли ему предварительно просмотреть мой секстет. Показал ему каденцию для кларнета. Поначалу его обескуражили ее спектральные и структурные особенности, но затем целый час он задавал мне проницательные вопросы о моей отчасти вновь изобретенной нотной грамоте и об уникальных обертонах пьесы. Когда мы пожали друг другу руки, он дал мне свою карточку, настоятельно попросил прислать экземпляр опубликованной партитуры для его ансамбля и выразил сожаление, что в нем «публичная персона и частный человек вынуждены входить в противоречия». Жаль было с ним расставаться. Сочинять — значит быть одиноким до тошноты.
Так что, как видишь, последние дни здесь я должен буду провести со всей отдачей. Не беспокойся обо мне, Сиксмит, я вполне здоров и слишком занят, чтобы предаваться меланхолии! В конце улицы расположена моряцкая таверна, где я, если бы понадобилось, мог бы найти себе партнера (в любой час дня и ночи там можно увидеть входящих и выходящих просоленных парней), но теперь для меня имеет значение одна только музыка. Музыка наваливается, музыка вздымается, музыка швыряет тебя в разные стороны.
Искренне твой, Р. Ф.
Отель «Мемлинг», Брюгге,
4.15 утра
12-XII-1931
Сиксмит,
Сегодня в пять утра выстрелю себе в нёбо из «люгера» В. Э. Но я видел тебя, мой дорогой, милый друг! До чего же я тронут тем, как сильно ты обо мне беспокоишься! Вчера на закате, на смотровой площадке колокольни. Мне страшно повезло, что ты не заметил меня первым. Добрался до последнего пролета, когда увидел в профиль человека, глядевшего на море, — узнал твое изящное габардиновое пальто, твою единственную на свете мягкую фетровую шляпу. Еще один шаг, и ты увидел бы меня, пригнувшегося в тени. Ты прошел к северу — один поворот в мою сторону, и ты бы меня обнаружил. Смотрел на тебя так долго, как только смел, — с минуту? — прежде чем тихонько отступить и поспешно спуститься на землю. Не сердись. Невероятно тебе признателен за то, что пытался меня разыскать. Ты прибыл на «Кентской королеве»?
Вопросы теперь совершенно бессмысленны, правда?
То, что я увидел тебя первым, на самом деле не было грандиозным везением. Наш мир — это театр теней, опера, и подобные вещи явно вписываются в либретто. Не сердись на меня за мою роль. Ты ее не поймешь, сколько бы я ни объяснял. Ты блестящий физик, твой приятель Резерфорд
[250]
и все прочие согласны, что перед тобой простирается великолепное будущее. Совершенно уверен, что они правы. Но в таких фундаментальных вещах ты полный профан. Здоровый не может понять того, кто опустошен, того, кто сломлен. Ты попытался бы перечислить все доводы в пользу жизни, но я отбросил их на вокзале Виктория еще в начале лета. Причина, по какой я украдкой спустился с бельведера, проста — я не могу допустить, чтобы ты винил себя: тебе-де не удалось меня разубедить. Можешь попробовать, конечно, но только не стоит. Сиксмит, не будь таким ослом.
Надеюсь также, что ты не был слишком уж разочарован, обнаружив, что «Ле Рояль» я покинул. Управляющий воспользовался визитом мосье Верпланке. Вынужден просить меня съехать, сказал он, по причине ожидаемого со дня на день большого наплыва гостей. Чушь, конечно, но я принял этот фиговый листок. Фробишеру-буяну хотелось скандала, но Фробешеру-композитору требовался мир и покой, чтобы закончить секстет. Уплатил полностью — разом ухлопав последние деньги Янша — и собрал чемодан. Брел по извилистым аллеям и пересекал замерзшие каналы, пока не наткнулся на этот заброшенный караван-сарай. Контора здесь расположена в почти не посещаемом закутке под лестницей. Единственное украшение в моем номере — жуткий «Смеющийся кавалер», слишком уродливый, чтобы украсть его и продать. Из грязного окна видна та же самая умирающая ветряная мельница, на ступеньки которой я присел в первое свое утро в Брюгге. Та же самая. Ты только подумай! Мы ходим по кругу.
Так и знал, что не доживу до своего двадцатипятилетия. Впервые в жизни — ранняя пташка. Все, кто истерзан любовью, все, кто взывает о помощи, все слащавые трагики, проклинающие самоубийство, — это сплошные идиоты, которые исполняют его второпях, подобно дирижерам-любителям. Истинное самоубийство требует размеренной, дисциплинированной уверенности. Многие с важным видом заявляют: «Самоубийство эгоистично». Карьеристы-церковники вроде моего папика идут на шаг дальше и называют это трусливым нападением на жизнь. Глупцы отстаивают эту «благовидную» линию по различным причинам: чтобы увернуться от пальцев вины, произвести впечатление на слушателей складом своего интеллекта, выпустить злость — или просто потому, что недостаточно страдали для сочувствия кому-то. Трусость не имеет с этим ничего общего — самоубийство требует немалого мужества. Японцы правильно это понимают. Нет, эгоизм вот в чем: требовать от другого терпеть невыносимое существование лишь затем, чтобы тот избавил своих родственников, друзей и врагов от толики самокопания. Единственный же эгоизм самоубийства может состоять в том, чтобы испортить день незнакомым людям, заставив их созерцать нечто уродливое. Поэтому я сооружу себе толстый тюрбан из нескольких полотенец, который приглушит выстрел и впитает кровь, и проделаю это в ванне, чтобы не оставить никаких пятен на коврах. Накануне я подсунул письмо под дверь кабинета управляющего — он найдет его в восемь утра, — в котором сообщаю об изменении своего экзистенциального статуса, так что, если повезет, ни в чем не повинная горничная будет избавлена от неприятного сюрприза. Видишь, я таки думаю о малых сих.
Не позволяй никому говорить, что я покончил с собой из-за любви — это, Сиксмит, было бы курам на смех. На мгновение ока ослеплен был Евой Кроммелинк, но в глубине сердец своих мы оба знаем, кто моя единственная в жизни любовь.
Распорядился, чтобы, помимо этого письма и второй части книги Юинга, ты нашел в «Ле Рояле» и папку с моей законченной рукописью. Для оплаты расходов на публикацию воспользуйся деньгами Янша и разошли по экземпляру каждому, кто указан в прилагаемом списке. Делай что хочешь, но не допусти, чтобы хоть что-нибудь из оригиналов попало в мою семью. Папик вздохнет: «Это ведь не героика, правда?» — и сунет все в ящик; но это ни с чем не сравнимое творение. Есть в нем отзвуки «Белой мессы» Скрябина,
[251]
затерявшихся следов Стравинского, хроматических гамм более бледного Дебюсси, но правда в том, что я не знаю, откуда оно пришло. Сон на грани пробуждения. Никогда не напишу ничего, хоть на сотую долю столь же прекрасного. Хотел бы я быть нескромным, но не дано. Секстет «Облачный атлас» содержит всю мою жизнь, является моей жизнью; теперь я — отсверкавший фейерверк, но, по крайней мере, я сверкал.