Странным, почти магическим очарованием привлекала Гюго великая река, овеянная легендами. В детстве на улице Фельянтинок он каждый вечер смотрел на картину, висевшую над его кроватью, и мрачная разрушенная башня, изображенная на этой картине, завладела его воображением, – она возникала в придумываемых мальчиком сказках и во множестве его рисунков. Гюго плохо знал немецкую литературу, но все же, как и его друзья – Нерваль и Готье, – читал чудесные сказки Гофмана. В предисловии к книге «Рейн» он даже признавался: «Германия (автор книги не скрывает этого) является одной из стран, которые он особенно любит, и одной из наций, которыми он восхищается. Он питает почти сыновние чувства к этой благородной и святой родине всех мыслителей. Если б он не был французом, то желал бы стать немцем».
Быть может, к его стремлению понять и выразить характер немецкой поэзии присоединилось и желание растрогать немецкую принцессу, герцогиню Орлеанскую. Но прежде всего он полагал, что, поднимая проблему франко-германских отношений, писатель может принести пользу своей стране и принять участие в общественных делах. Вот почему Гюго включил в 1841 году в книгу «Рейн», кроме легенд, живописных картин, размышлений о прошлом, еще и послесловие политического характера. В предшествующем году, казалось, назревал конфликт между Францией и Пруссией. Немецкий поэт Беккер написал стихотворение «Немецкий Рейн», на которое Мюссе ответил знаменитыми стихами: «Владели вашим Рейном мы и воду из него черпали…» В своем послесловии Гюго, приводя обстоятельные и серьезные доводы, торжественно предлагает разрешить споры мирным путем: пусть Пруссия возвратит Франции левый берег Рейна, «гораздо более французский, нежели это думают немцы». Вместо него Пруссия получит Ганновер, Гамбург, вольные города, выход к океану; выгода для нее будет состоять в том, что она получит свободные порты и единство территории. И тогда Франция и Германия, созданные для сотрудничества, объединятся с целью обеспечения мира на земле. «Рейн – река, которая должна их объединять, а ее превратили в реку, которая их разъединяет».
Этот пространный очерк широтой исторического кругозора, энергией стиля, смелостью поставленных проблем и предложенных решений производил солидное впечатление. Но виден ли тут был человек государственного ума? В этом можно усомниться. Истинный посредник не выступает столь категорично. Кроме того, у автора под пышным потоком антитез и поучений обнаружилось плохое знание людей. Кто во Франции желал, чтобы Пруссия была единой и имела выход к океану? Кювийе-Флёри в «Журналь де Деба» яростно возражал: «Вы утверждаете, что Пруссия, какой она является согласно решениям Венского конгресса, плохо скроена. Ах, что за несчастье! И вы желаете возродить Пруссию в ущерб Франции, вы даете ей морские порты, присоединяете к ней Ганновер, расширяете ее границы, превозносите ее моральный престиж! И ради чего все это делается? Лишь для того, чтобы Франция владела департаментом Мон-Тоннер!»
Здесь человек здравого ума брал верх над гением. Поэт под впечатлением увиденного пытался разрешить историческую проблему, «по простому очертанию старого Пфальцского княжества он стремился раскрыть тайну прошлого и постигнуть тайну будущего». Он увидел Рейн, но то был Рейн страшный, эпический, «эсхиловский». Великолепные наброски, которые он оттуда привез, поражали своим трагическим характером, сверхъестественной, фантастической силой, но передавали скорее темперамент самого Гюго, нежели пейзажи Рейна. По преимуществу он пользовался двумя стилистическими манерами, одна из которых, как говорил Сент-Бёв, отличалась свойственной Гюго «пышностью и помпезностью», тогда как другая (книга «Увиденное») представляет собою превосходный репортаж. Благодушный Виктор Пави писал Давиду д’Анже: «Поднимались ли вы по Рейну, на этот раз не в лодке, не в коляске, а при помощи книги Виктора Гюго? На каждом шагу – он, и только он – поэт, отраженный в этой реке, непрестанно наделяющий ее воды и берега то голосом, то сверканием искр. Его необычный деспотизм так странно воспринимает мир, что весь нарисованный пейзаж только о самом художнике и говорит. Рука, облаченная в железную перчатку, в конце концов придавит вас. Человек после этого чтения чувствует себя разбитым, задохнувшимся, словно добыча орла, выпавшая из его когтей».
Бальзак, который никогда не был снисходителен к Гюго, признавал, однако, «Рейн» шедевром. Ему сообщили, что Виктор Гюго, как в свое время его брат Эжен Гюго, сошел с ума и что его должны поместить в больницу. Бальзак даже написал об этом Ганской. «Рейн» убедительно опровергал эту выдумку: французская проза со времен Шатобриана еще не создавала столь величавого и гармоничного творения. «Руины минувших веков, представшие перед моими глазами в такой час, при таком свете, возбуждали чувство тихой грусти и поражали своим величием. В едва различимом колебанье листьев на деревьях и кустарниках мне чудилась какая-то почтительная боязнь. Не слышно было ни человеческого голоса, ни звука шагов. Лучи и тени не проникали во двор замка – там царил таинственный полумрак, все скрывавший и все выделявший. Бледный лунный свет, пробиваясь сквозь бреши и трещины в стенах замка, доходил до самых темных его углов, а в мрачной его глубине, под высокими сводами и в недоступных проходах медленно колыхались какие-то белые призраки». Перед нами как будто отрывок из «Замогильных записок» Шатобриана в графическом переложении Виктора Гюго, озаренном тусклым светом луны.
«Словно добыча орла, выпавшая из его когтей», – писал Пави, но и сам орел мог упасть с высоты. Торжествующий Гюго «парил под вечным сводом, вдруг вихрь налетел, сломал ему крыла». В том же 1842 году его друг и покровитель, наследник престола герцог Орлеанский, погиб из-за несчастного случая, когда ехал в экипаже по проспекту, называвшемуся в то время Дорога восстания; лошади внезапно понесли, герцог попытался выпрыгнуть из экипажа и разбил себе череп о мостовую. Катастрофа эта преисполнила Гюго искренней скорбью, и все же он захотел увидеть собственными глазами ее обстановку. Он исследовал место, где герцог выпрыгнул из экипажа, – оно оказалось на левой стороне дороги, между двадцать шестым и двадцать седьмым деревом, если вести счет от заставы Майо. Он отметил, что агония герцога прекратилась «на красном кирпичном полу», «в бакалейной лавочке, размалеванной зеленой краской». За головой умирающего находилась растрескавшаяся печь. На стенах висели грошовые лубочные картинки – «Агасфер», «Покушение Фиески», портреты Наполеона, Луи-Филиппа и герцога Орлеанского в мундире гусарского генерал-полковника. Друг скорбел о друге. Поэт, всюду искавший антитезы, размышлял о том, что герцог, молодой, беспечный, счастливый, проезжал мимо этой зеленой двери всякий раз, когда направлялся в замок Нейи. Если он порою и бросал беглый взгляд на эту бакалейную, то она, вероятно, казалась ему жалкой лавчонкой, убогой лачугой, может быть, каким-нибудь притоном. И именно она стала его смертным ложем. Возвращаясь с Жюльеттой в Париж, Гюго увидел расклеенные на стенах афиши, возвещавшие огромными буквами: ПРАЗДНЕСТВО В НЕЙИ. Сущая находка для любителя контрастов.
Герцог Орлеанский, человек благородного сердца, был надеждой либералов. Теперь им приходилось пересмотреть все свои проекты устройства будущего. Виктору Гюго, возглавлявшему в то время Французскую академию, поручили выразить королю соболезнование от лица всех пяти Академий. Он восхвалял безвременно погибшего герцога. «Государь, ваша кровь – это кровь страны. Ваша семья и Франция едины сердцем. То, что наносит удар одной, ранит другую. Ныне французский народ с бесконечной симпатией обращает свой взор к вашей семье, к вам, государь, надеясь, что вы будете жить долго, так как вы необходимы Богу и Франции; к королеве, августейшей матери, на долю которой выпало самое тяжелое испытание среди всех матерей; наконец, к принцессе, истой француженке по духу, избравшей для себя второй родиной нашу страну, которой она дала двух французов, династии – двух принцев, двойную надежду для будущего…»