Нет! Франция жива! Заслышав оскорбленье,
Отважно рвется в бой младое поколенье,
И партии спешат раздоры все пресечь,
И все вокруг встает, от гнева пламенея, —
К оружью, Франция! – и вот уже Вандея
На камне Ватерлоо точит меч…
Напрасно Австрия плетет силки обмана!
С нее сбивали спесь французских два титана!
История в веках воздвигла Пантеон, —
Там шрамы выставил германский гриф двуликий,
Один своей стопой оставил Карл Великий,
Другой – своей рукой Наполеон…
И мне ли, мне ль молчать! Я сын того, чье имя
Навек прославлено делами боевыми,
Я слышал плеск знамен, что вьются, в бой летя!
Над люлькою труба мне пела об отваге,
Мне погремушкой был эфес отцовской шпаги —
Я был уже солдат, хоть был еще дитя!
Нет, братья, нет! Француз дождется лучшей доли!
В походах вскормлены, воспитаны на воле,
В болото жалкое мы свергнуты с вершин.
Так пусть же, честь страны лелея в сердце свято,
Сберечь отцовский меч сумеет сын солдата,
По правде сказать, он никогда и не был солдатом, разве что в списках Корсиканского полка, куда отец включил его для забавы, но эта роль ему нравилась. Молодежь встрепенулась; отставные наполеоновские офицеры, переведенные на половинную пенсию, аплодировали, бонапартисты и либералы торжествовали: «Наш язык стал теперь его языком, его религия стала нашей. Он негодует на оскорбления, нанесенные Австрией, его возмущают угрозы чужеземцев. И, встав перед Колонной, он поет священный гимн, который напоминает людям нашего возраста тот клич, ту песню, те хоры наших воинов, что раздавались под Жемаппом…» Предисловие к «Кромвелю» сделало Гюго главой теоретиков романтической школы; ода «К Вандомской колонне» завоевала ему симпатии «глобистов»; в царстве литературы закончилось регентство Нодье, а в триумвирате Ламартин – Виньи – Гюго выделился и стал первым консулом Виктор Гюго. Сыну генерала Гюго выпало на долю командование Молодой Францией.
V
«Восточные мотивы» квартала Вожирар
Виктор Гюго – это форма, искавшая своего содержания и наконец нашедшая его.
Клод Руа
Если Гюго казался когда-либо счастливым человеком, то именно в 1827 и в 1828 годах. В 1826 году у него родился сын Шарль. Квартира на улице Вожирар стала тесна, Гюго снял целый особняк – дом № 11 по улице Нотр-Дам-де-Шан, – «поистине обитель поэта, притаившуюся в конце тенистой въездной аллеи», за которой зеленел романтический сад, украшенный прудом и «деревенским мостиком». Из парка было два выхода: один, в глубине, вел в Люксембургский сад, а выйдя за ворота, Гюго мог пешком дойти до городских застав – Монпарнасской, Мэнской и Вожирарской. За ними уже начинались сельские пейзажи, над полями люцерны и клевера вертелись крылья ветряных мельниц. Вдоль Большой Вожирарской улицы тянулись распивочные и кабачки с беседками, служившие местом встреч отставных наполеоновских офицеров, мастеровых и гризеток.
Сент-Бёв, который уже не мог обходиться без семейства Гюго, поселился около них, в доме № 19; вместе с ним жила там его мать. Ламартин навестил Сент-Бёва и расхваливал потом «уединенный уголок, и мать поэта, и сад, и голубей… Все это напоминало мне церковные домики и добродушных сельских священников, которых я так любил в детстве». Гюго ежедневно виделся с Сент-Бёвом и живо интересовался его работой о поэтах Плеяды. Ронсар, Белло, Дю Белле привлекли его внимание к старинным стихотворным формам, казавшимся теперь новыми, и особенно к свободной форме баллад, больше отвечавшей его виртуозности, чем торжественная ода.
Каждый смотрит на природу сквозь призму своего темперамента. Гюго до безумия любил простонародный квартал Вожирар с его песнями, воплями, бесстыдными поцелуями; деликатный Сент-Бёв вздыхал: «Ах, какая унылая, плоская местность за бульваром!» Поэтому Гюго не часто брал его с собой, когда, давая отдых глазам, утомленным работой, отправлялся на свою ежевечернюю прогулку до деревни Плезанс, чтобы полюбоваться закатом. Поэта окружал теперь маленький двор – тут был и старший его брат Абель, и шурин Поль Фуше, и целая ватага молодых художников и поэтов. Их, как магнитом, притягивало к нему: среди прочих талантов у Гюго был дар привлекать к себе молодежь. Каждому поклоннику он немедленно отвечал на его послание: «Не знаю, поэт ли я, но что вы поэт, в этом я не сомневаюсь». Стоило юноше из города Анже, Виктору Пави, написать в своей статье несколько восторженных строк об «Одах и балладах» – и он стал получать от их автора письмо за письмом: «Под вашей статьей не постыдились бы подписаться лучшие наши писатели… Не является ли главным достоинством моей книги то, что она дает материал для таких замечательных статей, как ваши „фельетоны“ и „Анжерские афиши“?..» Можно ли зайти дальше в похвалах? Но даже такие гиперболы все еще не удовлетворяли Гюго. Пави приехал в Париж и был принят Гюго так сердечно, что чуть не заплакал от счастья. Он и двадцать лет спустя с трепетом волнения вспоминал об этой встрече. «Право, можно было с ума сойти!..» – говорил он.
Пави познакомил Виктора Гюго с Давидом д’Анже, уже знаменитым скульптором, защищавшим современное, живое искусство. Ко двору поэта присоединились художники и литографы – Ашиль и Эжен Девериа, два красавца с гордой осанкой, которые работали в одной мастерской с Луи Буланже и каким-то чудом жили, как и Гюго, на улице Нотр-Дам-де-Шан. Буланже был на четыре года моложе Гюго и сделался его тенью. Картины его стали иллюстрациями к стихотворениям Гюго «Мазепа», «Колдовской хоровод»; он написал портреты Гюго и его жены. Вскоре Буланже подружился с Сент-Бёвом, и Гюго называл их не иначе как «мой художник и мой поэт». Эжен Делакруа и Поль Гюэ тоже участвовали в вечерних прогулках поэта. Так через Гюго складывался союз современных ему писателей и художников.
Летними вечерами отправлялись на прогулку целой ватагой; шли в «Мулен де Бер», поесть там лепешек, потом обедали в кабачке за некрашеным столом, пели за обедом песни и спорили. Однажды вечером Абель Гюго, услышав под деревьями что-то похожее на пение скрипок, зашел в сад тетушки Саге, пообедал у нее в беседке и остался доволен кухней. За двадцать су там давали яичницу из двух яиц, жареного цыпленка, сыр и вдоволь белого вина. По воскресеньям приходила с мужем и Адель Гюго, к которой вся эта молодая компания относилась с восторгом и почтением. Теодор Пави находил ее «приветливой и рассеянной». Кругом шли шумные беседы, а она о чем-то мечтала, и если вдруг вмешивалась в разговор, то всегда невпопад. Впрочем, говорила она редко – она очень боялась грозного взгляда мужа и больше молчала. Ее мать, госпожа Фуше, умерла 6 октября 1827 года, а сестренку Жюли, которая была лишь на два года старше Дидины Гюго, отдали учиться в монастырский пансион.