В августе 1883 года молодой Ромен Роллан впервые увидел Виктора Гюго. Это было в Швейцарии, куда Алиса Локруа привезла поэта на отдых. Сад отеля «Байрон» заполнила толпа почитателей, сбежавшихся с обоих берегов Женевского озера. Над террасой развевалось трехцветное знамя. Старик Гюго вышел с двумя своими внуками. «Какой же он был старый, весь седой, морщинистый, брови насуплены, глубоко запали глаза. Мне казалось, что он явился к нам из глубины веков». В ответ на крики: «Да здравствует Гюго!» – он поднял руку, как будто хотел сердито остановить нас, и крикнул сам: «Да здравствует Республика!» Толпа, добавляет Ромен Роллан, «пожирала его жадным взором. Рабочий, стоявший возле меня, сказал своей жене: „Какой же он безобразный!.. А хорош, здорово хорош!“…»
[251].
В Париже его встречали на улицах, даже когда шел снег, без пальто, в одном сюртуке. «По молодости лет обхожусь без пальто», – говорил он. С Алисой Локруа он посетил мастерскую Бартольди, чтобы посмотреть статую Свободы, над которой скульптор тогда работал. Зачастую он прогуливался под руку с молодой поэтессой, переводчицей Шелли и бывшей лектрисой русской императрицы Тольа Дориан, урожденной княжной Мещерской. Однажды, проходя с нею по мосту Иены, он остановился и, глядя на солнечный закат, пылавший в небе, сказал своей спутнице:
– Какое великолепие! Дитя мое, вы еще долго будете видеть это. Но передо мною скоро откроется зрелище еще более грандиозное. Я стар, вот-вот умру. И тогда я увижу Бога. Видеть Бога! Говорить с Ним! Великое дело! Что же я скажу Ему? Я часто об этом думаю. Готовлюсь к этому…
Он неизменно верил в бессмертие души. Одному из своих собеседников, утверждавшему, что, когда мы расстаемся с жизнью, все кончено и для души, он ответил: «Для вашей души, может быть, это и верно, но моя душа будет жить вечно – я это хорошо знаю…» Своему секретарю, когда тот пожаловался на холодную погоду, он ответил: «Погода не в наших руках, а в иных». Вскоре после смерти Жюльетты он пошел к священнику, дону Боско, поговорить с ним о бессмертии и прочих вещах. «Да-да, я принял его, – говорил потом этот священник, – и мы с ним побеседовали. Он-то лично относится к этим вопросам уважительно. А какое у него окружение! Ах, это окружение!» Когда он молился за себя самого и за своих усопших, окружавшие его атеисты, вероятно, краснели за «эти слабости» и старались прикрыть плащом наготу «старого Ноя, опьяненного верой в загробную жизнь». Анатоль Франс, в молодости усердно посещавший воскресные приемы на авеню Эйлау, писал: «Надо все же признать, что в его речах было больше слов, чем идей. Больно было открыть, что сам он считает высочайшей философией скопище своих банальных и бессвязных мечтаний…» Не лишним будет противопоставить этому взгляду мнение философа Ренувье: «Мысли Гюго – это самая настоящая философия, являющаяся в то же время и поэзией». Ален же говорит: «Разум – сила искусного ритора. Но предсказать то, на что никто не надеется и чего никто не хочет, – это превосходит силы разума. За такие свойства человек и удостаивается улюлюканья ненавистников, и эта честь длится для нашего поэта до сих пор».
Морской Старец уже давно и твердо знал, во что он верит. Он верил, что всемогущая сила создала мир, хранит его и судит нас; он верил, что душа переживет тело и что мы несем ответственность за свои поступки; в 1860 году он написал свое кредо: «Я верю в Бога. Верю, что у человека есть душа. Верю, что мы несем ответственность за свои поступки. Вручаю себя зиждителю Вселенной. Поскольку ныне все религии ниже их долга перед человечеством и Богом, я желаю, чтобы никаких священнослужителей не было при моем погребении. Оставляю свое сердце милым мне, любимым существам. – В. Г.»
Тридцать первого августа 1881 года он написал твердой рукой завещание:
Бог. Душа. Ответственность. Трех этих понятий достаточно для человека. Для меня их достаточно. В них и есть истинная религия. Я жил в ней. В ней и умираю. Истина, свет, справедливость, совесть – это Бог. Deus, Dies
[252].
Оставляю сорок тысяч франков бедным. Хочу, чтобы меня отвезли на кладбище в катафалке для бедняков.
Моими душеприказчиками являются господа Жюль Греви, Леон Сэ, Леон Гамбетта. Они привлекут к делу тех, кого пожелают
[253]. Передаю все свои рукописи и все написанное или нарисованное мною, что будет найдено, в Парижскую Национальную библиотеку, которая станет когда-нибудь Библиотекой Соединенных Штатов Европы.
После меня остается больная дочь и двое малолетних внучат. Да будет над ними всеми мое благословение.
За исключением средств, необходимых на содержание моей дочери – в сумме восьми тысяч франков ежегодно, – все принадлежащее мне оставляю двум моим внукам. Указываю настоящим, что должна быть выделена пожизненная годовая рента в сумме двенадцати тысяч франков, которую я назначаю их матери Алисе, и ежегодная пожизненная рента, которую я назначаю мужественной женщине, спасшей во время государственного переворота мою жизнь с опасностью для своей жизни, а затем спасшей сундук с моими рукописями.
Скоро закроются мои земные глаза, но мои духовные очи будут зрячими, как никогда. Я отказываюсь от погребальной службы любых церквей. Прошу все верующие души помолиться за меня.
Виктор Гюго
В короткой приписке к завещанию, врученной им Огюсту Вакери 2 августа 1883 года, он выражает те же мысли, – но стиль там более отрывистый и более свойственный Гюго: «Оставляю пятьдесят тысяч франков бедным. Хочу, чтобы меня отвезли на кладбище в катафалке для бедняков. Отказываюсь от погребальной службы любых церквей. Прошу все души помолиться за меня. Верю в Бога. Виктор Гюго».
Гюго знал теперь, что он близок к смерти. В свою записную книжку он занес 9 января 1884 года следующие строки:
Печален и к земному глух,
Слабеет слух,
И взор потух —
Господь, прими мой дух.
За несколько дней до смерти он был на обеде, устроенном комитетом Общества литераторов в ресторане «Золотой лев». Так как Гюго ничего не говорил за столом, все думали, что он дремлет, но он все прекрасно слышал и поразительно красноречиво ответил на тост, произнесенный в его честь. Порой он пронизывал людей мрачным и грозным взглядом. Но внуку своему он говорил: «Любовь… Ищи любви… Дари радость и сам стремись к ней, люби, пока любится».
Даже в последние дни в нем еще жил фавн, призывавший к себе нимф. До конца жизни в нем не угасала требовательная, неутолимая мужская сила… В своей записной книжке, начатой 1 января 1885 года, он еще отметил восемь любовных свиданий, и последнее из них произошло 5 апреля 1885 года… Но он знал, что в его возрасте ни наслаждения, ни слова уже не могут служить убежищем от мыслей о смерти.