Я с ними погружался в глубину,
Их боль для сердца моего
Была нужней, чем ваше торжество.
Виктор Гюго
Траурный поезд прибыл в Париж в разгар восстания. Коммуна взяла власть в свои руки. Революционеры и патриоты объединились, исполненные гнева против условий мирного договора и против Национального собрания. Распространялись различные слухи; на Монмартре происходили стычки; расстреляли двух генералов. У Орлеанского вокзала толпа ожидала Виктора Гюго и гроб с прахом его сына. Отец в трауре принял своих друзей в кабинете начальника вокзала. Он сказал Гонкуру: «Вас постигло несчастье, меня тоже… Но со мной не так, как с другими: два страшных удара в течение жизни». Началось траурное шествие. Пестрая толпа, несколько писателей, Франсуа-Виктор рядом с отцом и вооруженный народ. «Седая голова идущего за гробом Гюго, в откинутом капюшоне, поднималась над этой пестрой массой, напоминая голову воинственного монаха времен Лиги…» С площади Бастилии процессию сопровождал сам собою возникший почетный эскорт с опущенными ружьями. На протяжении всего пути до кладбища Пер-Лашез батальоны Национальной гвардии брали на караул и салютовали знамени. Барабанщики выбивали траурную дробь, играли горнисты. Из-за воздвигнутых в городе баррикад кортежу приходилось двигаться в обход.
На кладбище говорил Вакери. На гроб стали бросать цветы. Так как гроб не проходил в двери склепа, необходимо было подточить камень. Это тянулось довольно долго. Гюго, задумавшись, смотрел на могилу своего отца, которую он не видел со времен изгнания, смотрел на гроб старшего сына и на то место, которое ему самому предстояло вскоре занять. Стихи возникли в его уме.
Рокочет барабан, склоняются знамена,
И от Бастилии до сумрачного склона
Того холма, где спят прошедшие века
Под кипарисами, шумящими слегка,
Стоит, в печальное раздумье погруженный,
Двумя шпалерами народ вооруженный.
Меж ними движутся отец и мертвый сын.
Был смел, прекрасен, бодр еще вчера один;
Другой – старик; ему стесняет грудь рыданье;
И легионы салютуют им в молчанье…
[215]
Перед тем как гроб был опущен в могилу, Гюго стал на колени и поцеловал его. Он всегда придерживался этого ритуала. Когда он уходил, его окружила толпа. Незнакомые люди пожимали ему руку. «Как любит меня этот народ и как я люблю его!»
Тотчас же вместе с Жюльеттой, Алисой и детьми он уехал в Брюссель, где Шарль жил со времени своей женитьбы, – нужно было уладить дело с наследством, обремененным долгами. Некоторые осуждали Гюго, говорили, что он просто воспользовался удобным предлогом, чтобы уехать, вместо того чтобы занять определенную политическую позицию. Однако ему действительно необходимо было находиться в это время в Бельгии. Алиса и Шарль привыкли ездить на курорт в Спа, пристрастились там к игре и, проигравшись «дотла», задолжали большую сумму. Записная книжка Гюго, 8 апреля 1871 года: «Алиса и внуки позавтракали… Затем мы вместе с Виктором направились к нотариусу Ван Хальтену. Он сообщил нам весь счет долгов семьи. Долги, объявленные в Брюсселе, составляют больше 30 000 франков… К 30 000 франков этих долгов (Алисы и Шарля вместе) следует прибавить 41 125 франков долга по газете „Раппель“ и 8000 франков по распискам доктору Эмилю Аликсу. Кроме того – расходы, связанные с похоронами в Париже и оплатой нотариуса в Брюсселе…» 9 апреля 1871 года: «Я предупредил Виктора, что Алиса должна вернуть неоплаченную шаль (шаль с золотыми пальмовыми ветками стоимостью 1000 франков) и что я ни в коем случае не заплачу за нее, не желая, чтоб эта сумма была отнята у двух малолетних детей…»
Гюго внимательно следил за событиями в Париже. Они были плачевны. Французы дрались между собой на виду у противника. Если бы Гюго полагал, что он может быть чем-то полезен, то, несмотря на семейные обязательства, возвратился бы в Париж. «Бесспорно, ничто бы меня не удержало. Но я мог лишь, как мне казалось, ухудшить обстановку. Моя слабость – говорить всегда только правду, ничего кроме правды, всю правду. Что может быть более неприятным?.. Собрание меня не принимает. Коммуна меня не знает. Конечно, это моя вина…» События ухудшались. Коммуна, сражаясь, убивала и сжигала. Версальцы обстреливали Париж. «Короче говоря, Коммуна столь же безрассудна, как жестоко Национальное собрание. Безумие с обеих сторон. Но Франция, Париж и Республика выйдут из положения…» – добавил он, веря, что в конечном счете мудрость древней страны восторжествует. Двадцатого августа он узнал о смерти Эмиля Дешана, старого своего друга, умершего после ужасных страданий на восьмидесятом году жизни. При свете луны, среди деревьев на площади Баррикад, он услышал, как пел соловей, и ему пришла мысль: «Не воплотилась ли в соловья душа одного из дорогих умерших?» Жанна говорила во сне: «Папа». Отец ее умер. Теперь дед учил Жоржа чтению. Он писал стихи для газеты «Раппель». Они назывались «Вопль» – то был призыв к сражавшимся прекратить ужасную резню:
Бойцы! К чему ведет кровавая борьба?
Вы, как слепой огонь, сжигающий хлеба,
Уничтожаете честь, разум и надежды!
Как? Франция на Францию!
Опомнитесь! Пора! Ваш воинский успех
Не славит никого и унижает всех:
Ведь каждое ядро летит, – о, стыд! о, горе! —
Увеча Францию и Францию позоря…
[216]
Он не одобрял крайностей Коммуны, но убеждал версальское правительство не отвечать на насилие жестокостью. Прочь мщение:
Упорно верю я в священные слова:
Честь, разум, совесть, долг, ответственность, права.
Кто ищет истину, тому нельзя быть лживым,
Служа Республике, быть нужно справедливым;
Долг перед ней велит свой обуздать порыв,
Тот, кто безжалостен, едва ли справедлив…
Двадцатилетнее изгнанье научило
Меня тому, что гнев есть слабость, стойкость – сила;
Мой отвратился дух от ярости слепой.
Когда увижу я, что страждет недруг мой,
Преследователь мой, мой самый лютый ворог,
Что он в тюрьме, в цепях, – то он мне станет дорог
За то, что он гоним. Теперь неправый суд
Преследует его, – я дам ему приют,
И первым за него ходатаем я буду.
Когда б я был Христом, то я бы спас Иуду
[217].
Но дух ненависти охватил как Париж, так и Версаль. Каждый день Гюго узнавал то о смерти, то об аресте кого-нибудь из своих друзей. Флуранс убит, Шоде расстрелян Коммуной, Локруа арестован версальцами. Затем после прихода версальцев в Париж, 21 мая, Рошфор и Анри Бауэр были заключены в тюрьму; Луизе Мишель, Красной Деве, чьей «великой жалостью» Виктор Гюго восхищался, угрожала смертная казнь. Коммуна расстреляла шестьдесят четыре заложника; Национальное собрание расстреляло шесть тысяч заключенных. Сто за одного. «Эти люди, – писал Виктор Гюго, – утверждали: Все во имя закона, все именем закона. Что вы наделали! Массовые расстрелы. Казни без суда случайных людей, военно-полевые суды…» Побежденные коммунары устремились в Бельгию; Гюго объявил, что он предоставит изгнанникам убежище в своем доме (площадь Баррикад, 4). «Не будем закрывать нашу дверь перед беженцами, быть может ни в чем не повинными и, уж несомненно, не ведавшими, что творят…»