Ты все-таки не понимаешь, да? Ты считаешь, что такое взаимодействие возможно между нами лишь потому, что он, видимо, не любит меня. Или же любит недостаточно, или же между нами больше нет настоящей страсти. Ведь ты именно так и думаешь, верно? Думаешь, что если он не набрасывается на меня и не рвет на части, чтобы понять, почему и из-за кого я так внезапно отстраняюсь, значит, он не любит меня достаточно.
Но для меня – это и есть любовь.
Глубокая ночь. Я встала, и все закружилось вокруг. Я боюсь того, что сейчас напишу. Это все дождь, первый дождь. Он решил еще в апреле, что для нас все закончится в дождь. Конечно, первый дождь, который я так сильно люблю, – и он тоже. Возможно, именно поэтому он и выбрал это время. Мне даже не нужно его подтверждение, я и так знаю. Внезапно так холодно, меня бьет озноб. И все это время я наивно писала ему, как жду и жажду этого живительного глотка, как каждый год он наполняет меня ощущением изобилия и надежды, как он дает мне чувство единения с ходом времени, жизни и обновлений. В моей жизни не так много подобных союзов.
Я замерзаю, даже в халате и свитере, по всему телу бегают мурашки. А ведь еще он сказал, что хочет вложить решение о нашем расставании в руки какой-то посторонней, абсолютно безразличной к нам силы. И это странное предложение в его последнем письме, его желание, чтобы время остановилось, чтобы лето длилось вечно – и я, как полная дура —
Все это уже не важно. Я даже удивляюсь, почему это застало меня врасплох, почему я сразу не догадалась.
И все же мое сердце сжимается – так меня не ранила ни одна из его мыслей. Она мгновенно превратила его в моего врага. Он никогда им не был, моим врагом, а вот теперь да. Несчастный, отчаявшийся враг, который скорее заслуживает сострадания, но при этом пользуется запрещенным оружием. Не хочу писать здесь таких очевидных фраз, но я понимаю, понимаю своей личной, внутренней логикой, что так не поступают. Нельзя играть в такие игры!
Целый день с температурой, ознобом и кошмарами. Странная болезнь, такая быстрая и интенсивная, она закончилась на рассвете (а может, я подхватила ее от Я.? По крайней мере, точно заразилась его ритмом). И вот я тоже пишу уже только первую букву его имени. Не для «конфиденциальности связи». Просто из слабости.
Нестерпимо больно писать о тебе в третьем лице. Я пытаюсь, но в этом будто кроется какая-то возмутительная, ужасная ошибка. Слова тут же блекнут, в них нет ни искорки жизни. Ничего страшного. Я привыкну к этому. Придется. Но все еще прошу, поверни ко мне свое лицо – лицо, которого я до сих пор не видела.
Это потрясение позапрошлой ночи. Кромешное отчаяние при мысли, что мы никогда…
Я снова пересмотрела все твои письма. Перечитала все отрывки, где я спрашивала тебя, отказался ли ты уже от мысли о гильотине, а ты не отвечал. Ведь на протяжении двух месяцев я даже не знала, что ты все еще поигрываешь этой мыслью. А потом наступил момент – я знаю в точности какой, – когда ты сказал о яйце без скорлупы. Я пообещала себе, что перестану изводить тебя этим вопросом, потому что это уже излишне. И с тех пор от письма к письму я искренне верила, что ты освободил себя от обязательств своей внутренней «сделки». Этой жестокой, глупой —
И, Яир, я знаю, что эта «сделка» была не просто «глупой». Поверь, я понимаю, с чем тебе приходится сражаться, чтобы убежать от себя самого и прийти ко мне во всей полноте своей внутренней свободы. А еще я, конечно, знаю, как тяжело бывает, даже уже будучи взрослым, исцелиться от детских болезней, оставивших глубокие шрамы в душе.
Быть может – мне тут пришло в голову, – быть может, ты боишься даже самого исцеления. Если это так, скажи, просто скажи мне, и мы вместе поскорбим об этом, выплачем эти несчастные, глубоко засевшие в нас переживания. Поскорбим о том, что мы сами – эта болезнь. Возможно, если бы мы осмелились взбунтоваться и исцелиться от нее, в тот же миг остановилось бы и наше дыхание. Разве не так? Вечный, вечный страх, предчувствие, что эта болезнь, эта фальшь, это клеймо, оставленное на нас, – и есть наша первооснова, наша косточка-луз… Почему бы тебе просто не прийти и не сказать каких-нибудь страшных слов? Просто скажи, и мы станем еще ближе и на мгновение вздохнем с облегчением.
Просто нет у меня другого человека, который столь же хорошо знал бы, какая я там, на этом самом последнем вираже моей души. И у тебя нет.
Но о чем я думала? Что именно должно произойти со мной, когда я буду с тобой «там»? Ведь моя глубинная боль проистекает из источников, с тобой никак не связанных, из глубин, которых мы еще не достигли. Ибо мы только начали наш долгий путь…
Я представляю шторм, бурное извержение наших с тобой недр. Оно сбивает нас с ног, сотрясает до основания, обнажая наши корни и заставляя жить под одной кожей (или даже лучше – вовсе без кожи).
Я представляю пузырь ватерпаса – абсолютно ровный, совершенный, прозрачный. Этот пузырь представляет собой точное знание и одновременно – полную покорность этому знанию. Единение двоих. Нас двоих. И ни один из нас не сможет достичь его в одиночку.
Вот одна (и единственная) боль моей жизни, которую лишь ты можешь унять, или, по, крайней мере, заглушить: боль от разлуки с тобой. До тебя она была тупой, неясной. Возможно, я бы даже не смогла дать ей название, возможно, она бы растворилась, слилась с другими тяготами жизни. Но появился ты, и дал ей имя, и наделил ее речью.
Впрочем, Яир, если задуматься, я не уверена, что ты в состоянии облегчить даже эту боль. Но наша связь может вызвать то, что ты иногда именуешь «заземлением». Я же предпочитаю думать о нем как о соучастии в одном и том же «благостном избытке сил», полном милосердия, о котором говорит Кафка в своем дневнике, в записи от 19 сентября 1917 года (задумываясь, как он вообще способен «написать кому-либо, что он несчастлив»):
«И это вовсе не ложь и не успокаивает боли, это просто благостный избыток сил в момент, когда боль явно истощила до самого дна все силы моей души, которую она терзает».
Одна мысль не покидает меня: где же меня застанет первый дождь? Дома? На улице? В классе перед учениками? И на какую часть тела упадет первая капля? В ночи мое ухо ловит каждый стук…
Но ведь есть и другой путь: избавить себя от этих терзаний, не принимать во всем этом участия, перестать бередить рану ожидания.
Сегодня утром с тяжелым сердцем я добавляю еще один пункт в список моих потерь: внутреннюю свободу.
Еще один день. Тебя нет. Я не перестаю смотреть на небо. Как у тебя получилось превратить весь мир в огромные щипцы, которые постепенно сжимаются на мне? Хватит, хватит, хватит (но «хватит» значит еще и «Яир, поговори со мной»). В последние дни я представляю тебя по-другому. Посмотри: ты часовщик. Темный, таинственный часовщик, который ютится в маленькой, удушливой комнатушке, наполненной тиканьем. Вот кто ты. Одинокий человек, сгорающий дотла в языках своего огромного и запутанного желания. Ты постоянно заводишь механизмы сразу нескольких часов – так, чтобы они звучали одни за другими, в каком-то секретном, установленном тобою порядке, и звонили днем и ночью, летом и зимой, всегда…