Решительная, нетерпеливая часть моей души сразу задает вопрос: почему бы мне не записать эти мысли просто для себя? Почему в этом мне чудится такая фальшь? (И эгоцентризм? Занятие для хозяйки салона Викторианской эпохи?) Почему бы мне не начать вести что-то вроде «дневника» – только для меня, чтобы я могла снять с себя бремя молчания, бремя собственных ожиданий? Неужели я этого не заслуживаю? И разве я сама не могу быть адресатом?
Мое сердце сжимается от одной этой мысли; подступает боль разлуки со старыми надеждами. А еще есть обещание, данное мною тебе: отдавать то, что ты во мне пробудил, только тебе. Такова эта мысль на вкус. Вот, наконец-то, подъезжает Амос.
Бывают такие дни, когда даже плавание не помогает мне очиститься. Пришлось остановиться и вылезти после пяти кругов. Будто гири привязали к моим запястьям и щиколоткам. Я шла от бассейна домой, в эту странную погоду, между большими шарами сухих колючек перекати-поля и деревьями, которые кажутся все более голыми и отчаявшимися. Как обычно, наибольшее действие на меня оказывает запах – эта сухая горечь, поднимающаяся от земли. Большие улитки уже должны были выползти в это время года. Но где же они? А еще мое сердце болит за нарцисс, который только расцвел и вот уже тускнеет и угасает. Ромашки достигли своего расцвета на этой неделе, даже в местах, которые были абсолютно безжизненны в это же время в прошлом году. Ковры из них разрослись диким, почти возмутительным и вульгарным цветом. Мне даже пришлось остановиться, чтобы решить, хочу ли я обойти их или проплыть через их море.
На середине пути я была вынуждена остановиться и сесть посередине дороги. Ибо внезапно меня едва не убила мысль о том, что, возможно, я не осмелилась желать со всей силой своего существа?
Нет (нет, НЕТ)! Я желала очень, очень сильно. Всего несколько раз в жизни я позволяла себе так чего-то желать.
Уже ноябрь. Еще одна важная веха, отмеченная мной в календаре, миновала. Где ты? Что ты делаешь с этой сердечной болью? Я знаю, ты страдаешь не меньше, чем я, возможно, даже больше; потому что сейчас мы оба объединились против тебя. Так что, конечно, мой первый порыв – прийти тебе на помощь, написать письмо утешения, быть тебе матерью и сестрой.
Но я играла эту роль уже слишком много раз в своей жизни, а с тобой осмелилась пожелать чего-то другого, как ты знаешь.
Точно знаешь? Ты вообще понял это? Мое сердце замирает – понял ли ты мое желание, мой голод? Эту страстную жажду, желание сблизиться с кем-то – прежде всего, с мужчиной, который осмелился бы не только снять с меня одежду, но и заглянуть внутрь меня, чтобы мы вместе увидели, из чего я сделана.
Ведь там я не просто голая. Я – во всей своей наготе.
Как странно. Сейчас для меня сложнее всего отпустить это желание. О нем кричит каждая клеточка моего тела.
…А еще они изменили номера телефонов в Иерусалиме, и помимо обычной неразберихи меня снедает еще и личная печаль из-за того, что «бюрократы» нарушили некую эстетическую гармонию моего прежнего индекса.
Но меня утешает тот факт, что тебе добавили кругляшок шестерки вначале.
Полчетвертого утра. Что стряслось? Почему ты меня разбудил? Что за внезапное чувство?
Продолжается до сих пор. Ясный внутренний зов, не проходящий, даже когда я пишу. Наоборот. Словно сигнализация моего тела, постоянно в состоянии боевой готовности.
Но почему я вообще испытываю какие-то «чувства» к тебе, совсем как раньше? Ведь я так в тебе ошибалась.
Я все еще стараюсь не уступать натиску злости – злости на тебя. Злости на обиду, которая растет час от часу, даже прямо сейчас. Я пыталась понять почему. Но мне трудно поверить в такую причину твоего жестокого исчезновения: неужели и правда все дело в том, что ты чувствовал, как «оскверняешь» меня во время той моей поездки в Тель-Авив, когда я отправилась искать тебя?
И с чего ты решил, что в ту поездку я покрылась какой-то «скверной»? Ведь в этой было несколько хороших, даже очищающих моментов. Я встретила людей, которых я бы никогда не повстречала в другом месте. И я рассказала тебе о закате и о том, как глубины солнца отсвечивали зеленым. О рыбаке с его керосиновой плитой. Даже о моем разговоре с двумя проститутками. О чем ты говоришь? Твое исчезновение из моей жизни оскверняет меня гораздо больше.
В тот час, когда я сидела на волнорезе, вода была такой красивой и чистой, и я видела край горизонта. Зимородок все летал вокруг меня – возможно, он родственник того, что живет в моем саду? Кто знает, возможно, меня охраняет секретная служба зимородков. Жаль, я не захватила камеру (я собиралась в такой спешке) – хотела сделать пару снимков и послать тебе, чтобы ты увидел, где побывал.
Всего несколько недель прошло, но мне кажется, что целый год. Два дня бродила я по улицам вдоль моря, гуляла, ожидая особенного взгляда, ожидая услышать свое имя из уст одного из тысячи людей, проходящих мимо. И я улыбалась. Я улыбалась все это время. Я думала о том, что ты писал уже давно о моей улыбке «на публику», и с гордостью несла свою новую улыбку.
Ты не обратил внимания на то, куда прибыл, как если бы случайно – прямо в царство моего детства, на мою улицу Нехемия, где смешались все воспоминания.
Ты помнишь письмо, которое я написала тебе из маленькой вегетарианской забегаловки, втиснувшейся между стейк-хаусом и пиццерией?
Только позавчера я осознала – ко мне пришло озарение; она расположена прямо на месте старого кафе «У самого моря».
(Что ж, в последнее время даже мне сложно узнавать мои родные владения под всем этим мрамором, и отелями и бетонными плитами фабрики Экерштейна.) По моей спине вправду бегут приятные мурашки – мой отец любил сидеть здесь, отдыхая между поездками по вызову. И раз в неделю в полдень я сидела с ним.
Все роскошные дамы, сплетницы, обмазанные косметикой, приходили одетые с иголочки. Посередине кафе располагалась небольшая сцена, и ансамбль играл венскую музыку (и кажется, еще и румынскую) на виолончели и скрипке.
Обычно в летнее время отец покупал мне мороженое. Там подавали огромные шарики в металлической креманке. Проходил мужчина со стеклянным ящиком, открывавшимся с обеих сторон (как старинный швейный набор, если ты помнишь), и продавал орехи и семечки в кульках из газет. Отец подзывал его приятельским взмахом руки, что было ему несвойственно, и долгое время не мог решить, что же он хочет, а затем всегда брал одно и то же – грецкие орехи. И мы кололи их вместе.
(То, что написано здесь, вероятно, я бы никогда не сказала тебе лично.)
Сижу на кухне в темноте, и в голове у меня витают мысли, не имеющие общего смысла, только общий ритм. Мутные волны накатывают на меня все сильнее. Не понимаю, почему продолжаю писать. Что за импульс движет мною, не желая отпускать? Ведь это не приносит никакого облегчения. Каждый раз я обещаю себе, что остановлюсь, поразмыслю и постараюсь осознать его, прежде чем моя рука схватит и откроет тетрадь. Но моя рука всегда быстрее. Еще я пытаюсь не думать о тебе, но ты, разумеется, всегда быстрее меня.