Не выходи из комнаты, побудь здесь, с нами. Слова мои льются из твоих уст. До чего же это странно. Твое желание возбуждает и вместе с тем неописуемо смущает меня. Но ты ведь помнишь, что это и есть та единственная история, которую я хотела тебе рассказать, – история полного, абсолютного проникновения в ближнего твоего. Не с целью потерять себя в нем, и не для того, чтобы, не дай бог, отказаться от себя. Но для того, чтобы хоть раз почувствовать в себе постороннего человека, то есть ближнего твоего.
Яир, всей душой и телом я чувствую сейчас, как ты этого желаешь. И как боишься. В тебе, как всегда, бушует вихрь этих чувств. Голыми руками ты вдруг трогаешь там, где болит, и я чувствую, что моя боль для тебя священна, что ты действительно не хочешь оставлять меня с ней наедине. А в следующий миг рикошетишь как можно дальше от меня. Только не выходи из меня, ибо если ты сейчас выйдешь, то уже не вернешься. Сбежишь на край света и не захочешь вспоминать о том, что происходит в тебе сейчас, когда ты со мной: медленно и мучительно твоя душа отворяется навстречу другому человеку. Не прекращай писать, сожми ручку изо всех оставшихся сил. Весь содрогаясь от напряжения, ты все же пишешь, пуская во мне корни. Ничего не бойся – даже той мысли, которая посетила тебя однажды, миллион лет назад. А может, позавчера. Ты хотел проснуться после аварии или операции, полностью потеряв память, и начать вспоминать нашу с тобой историю, все по порядку. И рассказать ее самому себе с самого начала, не зная, кто ты в ней – мужчина или женщина.
Вот бы ты вспомнил, что значит быть женщиной и что значит не быть мужчиной и не быть женщиной. Быть самим собой, вне определений, без имен, до слов и до половых различий. Быть может, таким образом ты сумеешь, как бы невзначай, прийти к моему истоку, обретя возможность стать мной.
И если доберешься до этого истока, сумеешь точно понять, кто я сейчас – та, что стоит напротив тебя, немного сутулая, согбенная. Ты так восхищался моим материнским началом, с самой первой минуты ты буквально сосал его из меня, как молоко, и чем больше ты высасывал – тем больше его становилось. И наполняясь им, я все сильнее в нем нуждалась. Я не умела, не пробовала и не осмеливалась поведать себе самой эту историю от начала до конца.
Можешь догадаться, что я испытываю теперь, когда ты знаешь правду, когда тебе известны сухие факты. Но что поделать, Яир, я, вероятно, не самый рациональный человек в том, когда дело доходит до моего несуществующего материнства.
И Дарвин не машет мне из могилы.
Ты прав – очень, очень непросто создать нечто из двух людей».
Но на мой взгляд, в тебе так много материнства! Это не из тех вещей, которые меняются. Это – твоя подлинная сущность, Мириам, я всегда буду чувствовать ее, думая о тебе (меня вдруг осенило – «у Амоса есть ребенок от первого брака». Я никогда не улавливал связи). Не перестаю думать о той минуте в родильном отделении, когда она ощутила в своем теле необратимую поломку, и ты тут же пообещала ей – вы оба пообещали ей, дали такой обет.
И как вы вместе с ним считали до миллиона. До миллиона.
Знаешь, может, и вправду было мгновение во времени и пространстве, доля секунды, в которую ты мог бы стать мной, иной версией меня… Что скажешь? Позволено верить, что есть такое место? Можно попросить такое у твоего Кремля? Нет, не зажигай свет. Свет здесь слишком красный. Пиши в темноте. Твой почерк в последние минуты сильно дрожит. Плачущий почерк. Помнишь, как я обижалась, что ты ни разу не спросил, где прячется моя косточка-луз? Раз за разом я просила тебя разгадать ее тайну, а ты игнорировал мою просьбу (ты обладаешь несомненным даром избегать некоторых вопросов). В конце концов я сдалась, и даже самой себе перестала задавать этот вопрос. И вопрос исчез.
Но сейчас напиши, ради меня:
Я все чаще думаю, что мой луз – это тоска.
А как насчет тебя? В чем твой луз?
Ты правда хочешь услышать? Нет, лучше тебе не знать.
Ты замолкаешь. Вдруг не хочешь, чтобы я писал за тебя. Волшебство рассеялось. Я знаю, о чем ты думаешь, у тебя на лбу написано: «…почему же человек, столь голодный до любви, иссыхающий без ее нектара, человек, чье каждое слово кричит об этом, при этом пичкает себя какими-то заменителями…». Читал, читал. Эта часть была лишней в твоем письме. Давай оставим сейчас эту тему. Жаль все испортить. Не пытайся изменить во мне все, и в особенности этого не отбирай у меня. Ведь, при всех твоих сомнениях, это – точно мой луз.
Не отдаляйся, не бросай ручку, Яир, хоть немного поиграй со мной в эту немыслимую игру, несмотря на то, что спинные мышцы души затекли и ноют нестерпимо. Мне это хорошо знакомо: с тобой мне тоже пришлось вынести почти невыносимое. Но сейчас, когда ты один в комнате, когда ты остался в кромешном одиночестве, – на которое никогда в жизни не осмеливался, – напиши, только для твоих собственных глаз – зачем ты так с собой поступил, почему ты позволяешь посторонним трогать там, где сильнее всего болит?
Довольно. Мне надоело сидеть здесь, как в склепе, и онанировать словами. Ведь так можно не бог весть чего наговорить – эта инфантильная игра тянется уже слишком долго. Два часа ночи, я пишу уже более пяти часов, не останавливаясь, все плывет у меня перед глазами, и мне хочется реального, живого, теплого, извивающегося в моих руках, а вместо этого я занимаюсь самобичеванием, думая о тебе. Мы вновь отправляем меня на казнь! Эти письма я уже не стану тебе отправлять – мы с тобой начинаем говорить на разных языках. Что ты вообще понимаешь в чудесах, подобных этому, – когда совершенно посторонний человек становится вдруг эпицентром всех твоих чувств, мыслей и фантазий. Можешь ли ты понять, что значит пламя, накал страсти между посторонними – именно посторонними – людьми, которым известны все статьи написанного закона отношений, которые отлично понимают, что вслед за ураганом чувств их вновь постигнет одиночество? Одинокая моя, хочешь услышать кое-что? Хочешь узнать, как это на самом деле устроено у всех – у всех без исключения? Что скрывается за всеми этими красивыми словами и туманными взорами?
Значит, вот как это было:
После того, как и ты кончила, мы легли, успокоившись, дыша в такт и мурлыкая, сытые наслаждением, а через пару мгновений я зевнул своим фирменным зевком, предваряющим фразу: «Ну все, пора возвращаться к жизни». А ты, крепко обхватив меня своими сильными руками, сказала: «Не выходи!»
Я улыбнулся, уткнувшись в твою шею, меня рассмешило странное возбуждение в твоем голосе. Задержался еще на пару минут, может, даже ненароком вздремнул, и вновь хотел выйти – потому что ну сколько можно так лежать, нужно, наконец, расправить члены, выровнять линию фронта после грандиозной битвы. И мужской хриплый голос во мне уже возмущался: собственно, чем я вообще тут занимаюсь с этим посторонним телом? Дабы замаскировать эту минутную неприязнь – да и вообще в подобных обстоятельствах мне свойственно лицемерить, – я замурчал, как особо сытый котик, и сказал, что остался бы с тобой на целую вечность, а ты быстро ответила: «Так останься». Я улыбнулся – навсегда? И ты сказала: «Да, навсегда, на сегодня, не выходи». Я засмеялся в твое голое и горячее плечо, предложив отрезать его для тебя. Тогда ты сможешь пользоваться им, когда пожелаешь, потому что мне сегодня нужно успеть сделать еще кое-какие дела. А ты с несвойственной тебе торопливостью ответила: «Нет, прошу, останься еще чуток, сколько выдержишь, сколько мы оба выдержим, ты ведь сегодня никуда не спешишь».