Не удивляйся, но Йохай тоже смешной. О чем ты говоришь? Да, да, хотя у него и нет «чувства юмора» в обычном понимании, иногда я утешаю себя мыслью о том, что его юмор, возможно, вообще не от мира сего. Но, например, когда он хочет еще одну конфету, зная, что мы не разрешим, то притворяется, будто уходит в свою комнату, и вдруг разворачивается и снова вбегает в кухню. И выражение лица у него при этом немного «заячье», почти хулиганское… И тогда возникает своего рода иллюзия, будто его потайной, иной юмор на мгновение встретился с нашим.
Или эта проблема с обувью. А что с обувью? Ты не помнишь? Не помню. Но я же тебе рассказывала!» Да, но никогда не рассказывала в Тель-Авиве, когда я лежу на этой кровати, облепленной жвачной резинкой. Расскажи. «По дому он всегда ходит босой, зимой и летом. Потому что, как только его обувают, он тут же выбегает из дома, невзирая ни на какие уговоры. А если я или Амос, забывшись, обуваем его до того, как полностью оденем, он вылетает на улицу, как неуправляемая ракета, иногда полуголым. Из-за этого я, как ты знаешь, называю его «мальчиком в сапогах-скороходах» —
Но ты сейчас нуждаешься в совершенно ином юморе, не правда ли? Расскажу-ка я тебе какую-нибудь ерунду. А что, ты иногда пишешь такую ерунду, что волосы дыбом встают… Давай, давай вместе посмеемся надо мной: да будет тебе известно, что я постоянно устраиваю миру экзамены? Например, если первым на улице мне повстречается мужчина, значит, следующее твое письмо меня чуточку разочарует.
Взгляни на меня – я играю в «верю – не верю». И все же это приносит некоторое облегчение. Не понимаю, каким именно образом. Даже то, что я просто пропускаю твою речь сквозь себя, уже меня успокаивает. И радует. Будто лечебное снадобье струится в моем теле. Не прекращай. Не прекращайся.
Или как у меня развилась чувствительность (чрезмерная, как мне думается), к различным событиям и людям, встречающимся на моем пути. Слова тоже меня настораживают. Даже самые простые из тех, что я слышу в пене дней. Совершенно невинные слова, такие как «свет», «поливалки», «дыра в заборе», «одежда», «верблюды», «ночь»… Или неожиданные, немного испуганные объятия, в которые я вчера заключила Йохая.
Я пишу тебе из того самого отдела мозга. Направляю все свои силы в эту точку, и ты проистекаешь оттуда. Будто существуют слова, предназначенные для одной-единственной женщины, и ни для какой другой.
…или включаю приемник и пытаюсь услышать послание, предназначенное именно мне: иногда это строчка из песни, которая, как кажется, написана именно про нас; а иногда – просто бессмысленная фраза. И тогда я говорю себе: все, что между нами, – пустая иллюзия.
Послушай, я только сбегаю за сигаретами, у меня закончилась пачка, а день обещает быть долгим. Не двигайся, ты сейчас у меня в самом правильном месте…
(Просто обязан процитировать тебя со стены в качестве прощального поцелуя): «…я все сильнее ощущаю, что твои рассказы – это самый естественный, возможно, самый реальный для тебя способ войти в мир, пустить в нем корни».
Случилось нечто ужасное. Я видел Майю.
Прямо сейчас, на набережной. Очевидно, она не выдержала моего молчания или, может, почувствовала что-то и приехала меня искать. Она меня не видела, а я не подошел, можешь себе представить? Ну, что ты теперь обо мне думаешь?
Лучше бы я об этом не писал. Она дважды прошлась по всему моему маршруту от площади до дельфинария, заходя именно в те кафе и пиццерии, в которых я сидел. Майя разгадала меня, я же говорил тебе, что у нее на меня нюх, а ты не верила – я все время ощущал твои сомнения. Не ошибайся в ней, Мириам, не ошибайся в ней и во мне. Между нами существует связь, которую даже не описать словами. Эта связь совсем не в словах – она в теле, в прикосновении, под кожей (что ты вообще можешь о нас знать?). Послушай, я все время шел неподалеку от нее. Буквально по пятам. Что за пытка?! Как будто что-то душило меня, не позволяя заговорить с ней. Что я натворил?!
Я видел ее, видел все: как она выглядит, идя по улице, как любая другая женщина, и как смотрят на нее мужчины, увидел, как она повзрослела за последний год и стала вдруг очень красивой, будто незаметно для меня все ее лицо, все черты ее лица нашли свое место. И все же я видел, что из всех мужчин на улице лишь я один способен заметить ее истинную красоту. Да, что она бережет себя для меня одного. Нет в ней этой проклятой штуки, понимаешь, этого голода, который бушует в нас с тобой, – в ней его нет, она чиста и непорочна! Что теперь будет? Я шел за ней и видел, как все ее существо тяжелеет, терпит поражение, как она разочаровывается во мне. И тут она зашла в гостиницу госпожи Майер – однажды, в дни расцвета этого заведения, я показал его Майе. Зашла, спросила о чем-то типчика с вороватыми глазами, – уж не знаю, что он ей ответил, – и пулей вылетела оттуда, не касаясь дверной ручки.
Затем Майя вновь прошлась вдоль всей набережной, но уже не высматривая меня. Она шагала исступленно, почти переходя на бег, будто гневно избивая ногами землю, и люди смотрели на нее. Я никогда не видел ее такой – позволившей себе все понять, до такой степени. Потом села, рухнула на один из пластмассовых стульев и закрыла глаза. Я встал метрах в десяти от нее, не прячась, и стоило ей обернуться, она увидела бы меня во всей наготе. По горло увязшего в самой омерзительной трясине моего позора. Так мы провели почти пятнадцать минут. Не двигаясь. Я почти выбился из сил. Беззвучно кричал ей, что есть мочи. Если бы только она обернулась, если бы только увидела меня, произнесла мое имя, я вернулся бы с ней домой.
Как такое вообще может произойти между нами? У меня будто случился приступ. Когда она ушла, я почувствовал, что все мышцы сковала судорога. Даже челюсти. Но что я мог ей сказать? С чего начать объясняться, в моем-то положении? Четыре или пять дней я не разговаривал ни с одной живой душой.
Только с тобой. Довольно, дай мне поспать.
Середина ночи. В дверь стучат три санитара эпидемиологической станции. Быстро отодвигают Майю и набрасывают сеть на мою половину кровати. Майя прижимает руку к губам, как полагается в таких случаях: «Пожалуйста, не забирайте его!» – «Мы не станем его забирать, – смеется санитар, – на месте пристрелим».
Но тут они обнаруживают, что меня нельзя убить. Я вечен, как ничто.
Не рассказал тебе – на обратном пути, быть может, из-за случившегося, или из-за того, что я уже несколько дней не видел человеческого лица. Мне вдруг в одночасье стало очевидно, что —
Сейчас, потихоньку.
Нашел какую-то грязную забегаловку, мысли мои путались, как кишки. Я размышлял о том, что где-то на просторах Вселенной должен обнаружиться иной мир – мир, о котором мы однажды говорили, залитый светом, достойный существования. Где каждый отыщет то, что ему предначертано, где каждая любовь – настоящая, а в качестве приятного бонуса – вечная жизнь. Я, само собой, тут же подумал о тех, кто даже в таком мире жить не в состоянии, кто не приспособлен к такому щедрому и великодушному добру, о проклятых, которые сводят там счеты с жизнью.
Так я сидел, разглядывая прохожих, размышляя о том, какого наказания заслуживают те, кто сводит там счеты с жизнью, чем бы я их наказал. И где бы ты сейчас ни находилась, Мириам, взгляни наверх (я всегда представляю, как ты погружена в свои мысли – такой я тебя увидел) и ответь, не в этом ли кроется причина? Причина всего безобразного, отчужденного, зыбкого, трусливого, неизбывно тяжелого и всех оставшихся букв нашего с тобой эсперанто?