И даже – кто первым прерывает поцелуй.
Так обними меня сейчас (прямо сейчас!), опусти мне голову на плечо. Есть одно место, которое я мечтаю поцеловать у тебя на теле (помимо тайных родинок): впадинка на плече, около шеи. Хочу почувствовать губами твое тепло, твою мягкую, бархатную кожу и пульсирующую под ней вену – это спокойное, мерное биение жизни, струящейся в тебе. Приди в мои объятия и не говори ничего, но согласись про себя, что так тоже можно изобразить брачный союз: двое смотрят друг на друга, сидя один против другого в бесконечной, ужасно медленной церемонии – церемонии казни любимого человека.
Все, меня зовут есть. Яичница на столе. Кстати, меня потрясло то, что ты написала – что, кроме Амоса, у тебя нет никого, с кем бы ты хотела поделиться своими чувствами от нашей переписки (!).
Сожалею, не верю. Звучит красиво. Но этого не может быть.
Не просто красиво – в твоих устах это звучит восхитительно, завершённо, до того щедро, что возбуждает ревность: «у меня нет сомнений в том, что Амос правильно поймет волнения моего сердца: незнакомый человек, едва увидев меня, был настолько чем-то тронут, что тут же вложил в мои ладони свою душу…».
Даже не то, что я не способен это представить. Каким счастьем было бы жить в правильном мире, где я мог бы сказать Майе: «Секунду, Май, я только допишу письмо Мириам»; а она бы спросила: «Мириам? Кто такая Мириам?» И я бы не торопясь закончил письмо, вернулся в дом, сел за стол, отрезал кусочек яичницы и сказал, что Мириам – это женщина, с которой я переписываюсь уже почти полгода, и она делает меня счастливым. И Майя улыбнулась бы, обрадовавшись тому, что я наконец-то выгляжу счастливым (разрушая тем самым свою многолетнюю репутацию), и, перемешивая большой ложкой овощи в салате, попросила бы рассказать поподробнее – что это за счастье, какое оно и чем отличается от того счастья, которое дает мне она? Немного подумав, я бы ответил, что, когда я тебе пишу, во мне оживает что-то, возвращается к жизни. Понимаешь, Майя? Даже когда я пишу ей вещи, заставляющие меня презирать самого себя, – с ее помощью я проживаю то сокровенное, что только ей удалось воскресить. И если бы не она, то оно просто умерло бы во мне. Ты же не хочешь, чтобы что-то во мне погибло, верно, Май? Так говорил бы я, нарезая тонкими ломтиками сыр и кольца помидора и складывая их в бутерброд, а Майя просила бы рассказать ей что-нибудь еще, и я бы рассказал, например, что ты собираешь чайники, что все друзья привозят тебе чайники со всего мира, но все они спрятаны в коробках в кладовке. И Майя подумала бы, нет ли у нас какого-нибудь особенного чайника, чтобы вручить тебе, а я продолжал бы говорить, и Майины глаза засияли бы любовью и наивностью, как когда-то. Она положила бы щеку на ладонь, как девочка, слушающая сказку, а я бы продолжил и сказал —
Яир
(Но тогда бы и она рассказала мне историю из своей жизни, о которой я прежде не знал.)
20.9
Привет, Мириам…
Ты и не представляешь, что подарила мне.
С чего начать? Так много эмоций борются во мне за пальму первенства… Когда я был маленький, я однажды поклялся перечитать в школьной библиотеке все книги, которые никто не читает. И правда – целый год я читал только те книги, карточки которых были пусты (так я открыл для себя несколько сокровищ). А еще я хотел научиться контролировать свои сны – чтобы по заказу или просьбе других людей встречаться с их умершими близкими и передавать им привет. Или же хотел надрессировать собаку, чтобы она каждый вечер сопровождала какого-нибудь одинокого человека, и так у него появился бы повод выйти на прогулку – ты и не представляешь, как часто подобные глупости занимают мой ум и по сей день.
Я рассказываю тебе об этом в благодарность за историю, которую ты выдумала для меня. Как добра ты была ко мне в тот вечер, когда вы с матерью шли по улице, в этот редкий миг благодати между вами… В тот же миг, будто наводнение, нахлынуло на меня забытое стремление творить добро, отдавать бескорыстно; мне захотелось бросать золотые монеты из окошка моей кареты – только чтобы эти монеты были сделаны из меня самого, из моей плоти и крови, и никаких заменителей, верно? Чтобы ощущать, как щедро изливается моя душа, как я отдаю, дарю себя, побеждая принцип отчужденности и душевной скупости, – все то, что мы называли Кремлем.
И вдруг до меня дошло, насколько наши отношения побуждают меня быть добрым, давать тебе только хорошее, и даже если временами я очерняю себя в твоих глазах, помни, что и это – следствие того странного, разъедающего мне горло желания делать тебе добро или же в целом делать добро, чтобы очистить все каналы от накопившихся в них грязи и злобы. Придипридипридиприди…
21.9
Но что, если я недостоин такого великодушного подарка?
Что, если я солгал?
Те две женщины и то, что они сказали или не сказали мне той ночью на улице, – сущая правда. Но что, если я в тот вечер возвращался вовсе не из кино и не с Шаем? То есть домашним я сказал, что иду гулять с Шаем, всегда только с ним. Мой отец на дух не переносил Шая, боясь его ироничного взгляда. Он называл его «гомиком», а иногда – «флуоресцентом» (лицо Шая действительно отливало мертвенной бледностью), передразнивал его речь и движение, которым он откидывал волосы со лба. Шай, Шай (ты уже с ним знакома, но мне нравится снова писать его имя после стольких лет).
Также прими к сведению, что в то время я уже встречался с девочками, но дома об этом, конечно, не рассказывал. Почему? Вот так. Быть может, я уже тогда чувствовал, что за право на личную жизнь нужно бороться всеми силами. А может, потому, что я впервые уловил их еле заметную тревогу – за меня и за то, кем я на самом деле являюсь. Не из-за чего-то конкретного. Просто вокруг меня уже сгущалась какая-то туманная нервозность, и сомнение леденило их сердца. Тебе, вероятно, знакомо ощущение, когда каждую сказанную тобой фразу растягивают, как простыню, против света, пытаясь разглядеть следы. Чего – не совсем понятно, по крайней мере, тогда я этого не понимал или не отказывался понимать. Я и сам подозревал себя (а с кем этого не бывает в таком возрасте), но, вместе с тем, я понял, как приятно вводить их в заблуждение, заметая следы, и повергать их в трепет каким-нибудь смутным намеком. Рассказывал им, например, о каком-то загадочном взрослом приятеле, которого повстречал в библиотеке Бейт-Хаам и с которым мы вели долгие разговоры об искусстве. Или заводил речь о том, что мы с Шаем решили после армии вместе снимать квартиру в Тель-Авиве… И тогда госпожа Резиновые Перчатки бросала средневековый взгляд на господина Коричневый Ремень, ворча, что этот Шай, судя по его росту, уже вполне взрослый балбес, и как так стряслось, что у него до сих пор нет подружки. И вообще, почему бы мне не подружиться с кем-то более нормальным, чем этот Шай, вместо того, чтобы проводить все время только с ним, один у другого в заднице. Так говорила она и в ужасе умолкала. А я блеял нежным и наивным детским голоском, что меня, как и его, девочки не интересуют. Сейчас нас с ним больше занимает идея бросить школу и уехать за границу, чтобы примкнуть к любительской театральной труппе… Попробуй услышать эти слова их ушами. Ни при каких обстоятельствах, даже под пытками, я не признался бы им, что давно уже встречаюсь с девочками, с обыкновенными женскими особями… Ведь я начал увиваться за девочками в очень юном возрасте – этакий маленький Лолит. Помню, как уже в двенадцать лет я подходил к девочке, к любой девочке, я был не привереда, и с невероятной уверенностью приглашал ее, точнее, приказывал ей с непроизвольной дрожью в голосе отправиться со мной в кино. А после фильма я всеми правдами и неправдами, посредством вымогательства и самоуничижения вынуждал ее целоваться со мной. Почему? Да так, потому что мне так хотелось, так было нужно. Это было частью некой сделки, к которой она практически не имела отношения. Она была в ней всего лишь разменной монетой. Или, того хуже, квитанцией.