– Скажи: «птица».
– Птица!
Я, наверно, завтра продолжу.
Нет, завтра на нас прольется дождь и смоет все, а сейчас волна вздымается внутри, накрывая меня с головой. В своих письмах я, по большей части, стараюсь ограждать тебя от моей повседневности. Моя оболочка каким-то образом функционирует – именно так, – но мальчик, смотревший на меня по ночам, был окружен ореолом тепла, трепетавшим над его тонкой кожей. Страшно сейчас осознавать, кем он был на самом деле, и что у него практически не было шансов (ты сказала: «Словно фарфоровая чашечка в клетке со слонами»), и как по сей день от него исходит пар нестерпимого желания прильнуть к другому человеку, слиться с ним воедино, душа с душой, ничего не пряча, отдать, выплеснуть все, что мерцает там, в потемках его воображения, чтобы ни один из зимородков его чувств не окончил свои дни в братской могиле безымянных идей. Тебе и невдомек, сколько недоразумений, ярости и дисгармонии влекут за собой подобные наклонности, подобные извращения племенных законов.
Какими волшебными были его первые годы (сейчас я об Идо). Я отдавал ему всего себя, и чем больше отдавал, тем больше наполнялся: я превратился в бескрайнее море выдумок, рассказов и веселья. Бывало, я просыпался посреди ночи, чувствуя, как тепло мне на сердце от любви к нему – я и позабыл, сколько любви прячется под брезентом, называемым «кожей». Позабыл то чувство, когда душа пристает к берегам тела, облизывая их изнутри. Ибо я был ребенком, полным любви. Подумать только, и почему эта до боли простая мысль никогда не приходила мне в голову, почему я не мог преподнести ее себе в таком завершенном виде, сделать себе такой подарок?! Я всегда считал себя трудным, лукавым и дурным мальчишкой. Так объяснили мне с глубоким вздохом мои воспитатели, констатируя прискорбный факт, с которым приходится как-то жить: ребенок не совсем нормален (и, уж конечно, не соответствует чаяниям), а посему обязан каждый божий день сочувствовать своим родителям, вынужденным взращивать такое странное и позорящее их создание —
Довольно.
Послушай, это письмо тоже отвлекло меня – мне и в голову не приходило, что мы дойдем до этой темы, на самом-то деле я хотел написать тебе о тебе. Разгадать тебя, как ты разгадала меня. Разгадать в тебе женщину и, в неменьшей степени, – девочку (начинает напоминать встречу двух педофилов). Но, видимо, я до сих пор не в состоянии этого сделать. Не в состоянии!
17.8
Только докладываю, что сегодня утром я выполнил свою часть сделки: выплатил компенсацию, которую пообещал тебе за историю с рисунком вокруг вороненка, и прочитал тот рассказ, который ты просила; в красивом месте, как ты хотела.
Я взял его с собой к плотине. Нашел твое привычное кресло – сиденье от старой машины. Опознал боярышник (или земляничное дерево?), назвал его по имени, и мы взволнованно обнялись. Растер в ладони шалфей, пробормотал не то «ротем», не то «лотем», не то «тотем».
Надеюсь, ты не сердишься за это вторжение на твою территорию. Ты так часто приводишь меня сюда, читая вслух мои письма, ведешь задушевные разговоры с плотиной и с пустынной долиной, что перед ней. А после того, как ты, наконец, решилась официально познакомить меня с этими своими родственниками, я подумал, что настало время прийти и предстать перед ними как мужчина, как человек.
Зимой это место красиво, как норвежский фьорд на холмах Иерусалима? Сейчас сложновато представить. Гигантская плотина рассекает долину надвое, как шрам поперек живота после операции. Сейчас, в этой сухости, и у долины, и у плотины вид довольно фальшивый (но может, как ты выразилась, зимой дожди придают им очертания реальности).
Послушай. Я прочитал рассказ целиком, и даже вслух. Ничего удивительного, что ты уже много лет не решаешься его перечитать. Единственное, что я могу сказать тебе в утешение, – так это то, что сегодня у меня тоже болело по-новому.
Ты просила, чтобы я написал все в точности, чтобы безжалостно отчитался перед тобой обо всем.
Помнишь момент, когда мать Грегора видит его в первый раз (после того, как он превратился в насекомое)? Она смотрит на него, а он на нее. Она кричит «Боже праведный!» и пятится назад, натыкается на стол и садится на него (рассеянно, в полуобмороке).
Когда я прежде читал этот рассказ, самым тяжелым моментом для меня была долгая, мучительная смерть Грегора. Но сегодня утром, когда я дочитал до ее отвращения и до «“Мама, мама”, – тихо промолвил Грегор и поднял на нее глаза…» —
Ведь у нас всегда теплится маленькая надежда, что если бы она не отпрянула от него в таком ужасе, то могла бы уберечь его от несчастья, правда?
Ладно, я понимаю, что, если бы она его «опознала» (или, пользуясь твоим словом, «признала»), – это был бы уже не рассказ Кафки, а скорее сказка для детей. Как, например, та сказка о Муми-тролле.
Обнимаю. Оставил тебе записку где-то там, у плотины. Посмотрим, сумеешь ли ты ее отыскать.
17.8 (12:15, возле плотины)
М.
В последнем письме ты ни разу не улыбнулась. Мне даже почудилось, что ты втайне сердишься (?) Возможно, из-за меня та твоя давнишняя обида, та незаживающая детская рана открылась и закровоточила с новой силой.
Может, и из-за меня. Не знаю. Может, причина в том, о чем ты упомянула когда-то, в самом начале, – мол, есть во мне некая черта, которую тебя всю жизнь заставляли скрывать?
(Но что это – ты не сказала.)
20.8
И все-таки настаиваешь? Хочешь встретиться со мной «целиком и полностью»? Полноценная встреча? Или, по крайней мере, не станем заранее обговаривать, что должно случиться во время этой встречи? Не отвергая ни одного возможного хода развития событий? «Целиком и полностью» – ты имеешь в виду: душой и телом? Тссс! Турок-сутенер с влажным взглядом и обвисшими усами мелькает, словно мангуст, прошуршав перед твоими глазами стопкой снимков моего обнаженного тела в пикантных позах. Но ты не верь, это все фотомонтаж, советую тебе хорошенько проверить товар. Пришло время раскрыть мои карты (перетасованную половину колоды, конечно), чтобы ты смогла заново взвесить свое предложение: ибо тело и лицо у меня – не мои. Очевидно, в плутовской лотерее жизни произошла дикая, нелепая ошибка, в результате которой мне пересадили тело и лицо, которые моя душа вот уже много лет отторгает —
Иди сюда, Мириам, но лучше сохраняй дистанцию и прикрой уши руками, ибо на этот раз мне придется пропустить слова сквозь тот горький волдырь в горле. В детстве у меня в душе бушевал вулкан: огонь, лава и раскаленные, плавящиеся камни, Пикассо, Царь Давид, Меир Хар-Цион, Мацист и Зорба, вместе взятые. Однако лицо и тело были у меня… ладно, тебе уже известно мое мнение о них. Но внутри все мои девять душ неистовствовали, как языки пламени, и это было главным, и в этом заключалось счастье, потому что я еще не знал ничего о своей внешности, понимаешь? Меня еще не втиснули в жесткую формулировку, не дали мне определение по всем возможным параметрам (почему людей не заставляют получать разрешение на использование некоторых слов, как получают разрешение на оружие?), и ничто не преграждало мне путь. Вопрос был только в том, что выбрать: разведку, искусство, командование войсками, путешествия, преступления, любовь – конечно же, любовь, с самого рождения! Не спрашивай, какого стыда натерпелись родители уже в детском саду из-за их четырехлетнего бутуза. По сути, с тех самых пор я то и дело пытаюсь излить свои чувства на того, кто не успевает достаточно быстро убежать. Но не принимай это близко к сердцу: большинство моих влюбленностей даже не подозревали о моем существовании. И поныне мне приходится силой врываться в поле зрения женщины, если я заинтересован в том, чтобы она меня заметила – кому, как не тебе, об этом хорошо известно. Но в мыслях и грезах для меня не существует границ, не существует! И я всегда знал, знал с невероятной уверенностью, что все происходящее со мной сейчас, в реальности, – всего лишь прелюдия, трудный экзамен перед тем, как наконец-то начнется жизнь, и я вылуплюсь из тела Иакова-гусенички, расстанусь с оболочкой бледного местечкового жида и стану Тарзаном и львом в одном лице, воссияю всей палитрой света, пылающего во мне… Ах, эти иллюзии, которыми я некогда жил, – я готов кричать от тоски по ним! Их длинные языки, красные и желтые, пляшут, распаляя друг друга —