Но есть тут одно обстоятельство.
Я думаю о симфонии красок, которая присутствовала в твоем письме. Ты, много лет не осмеливавшаяся рисовать, и уж конечно не в цвете, описала мне все в красках, о которых до тебя я и понятия не имел. Ты писала об индиго, охре, изумрудно-синем. Сами по себе слова эти были невероятно пестрыми, ты рассказывала о шелковых занавесках и об ангорской шерсти и черным по белому написала об «астраханской шерсти» (!) – так вот, когда ты это написала, я подумал, что ты просто играешь со мной, описывая дворец своей мечты. Но я не могу устоять перед женщиной, которая может произнести словосочетание «астраханская шерсть». Я и понятия не имею, как эта шерсть выглядит, но ты не представляешь, какую бурю произвело во мне это словосочетание… И не только оно, почти каждая твоя фраза уносила меня в небольшое путешествие, где я изучал, трогал, вдыхал аромат. Можешь смеяться, но таким дурацким, примитивным способом я пытался прикоснуться к восторгу и страсти, которые ты излучала. Принял их за возбуждение и даже порадовался, что у нас с тобою одно искалеченное воображение на двоих…
Но я думаю, что меня удручает нечто совершенно иное – нечто между мной и тобой.
Я ощутил укол горечи и даже разочарования, поняв, что ты способна на лицемерие.
Понимаешь? Меня поразила ловкость, с которой ты жонглировала реальностью и выдумкой… Удивительно, что ты обладаешь огромной силой самоубеждения (которая, собственно говоря, соткана из той же материи, что и ложь).
Разумеется, я не чувствую себя обманутым (мне кажется абсурдным, что ты попросила прощения). Ты не сделала ничего крамольного, наоборот. Это была история, которую ты хотела рассказать мне тогда и в которую ты, видимо, очень хотела поверить сама, увидеть, как она ляжет на бумагу, оживет в словах; а еще – тебе, наверное, нравилось, что она живет в моих мыслях. Что ей нашлось место в мире. И я поверил – ведь так предполагала первая статья нашей конституции, помнишь?
Иногда ты причиняешь мне боль – она словно муки взросления, но только в суставах души. Странная вещь: из каждого письма я узнаю о тебе что-то новое, неожиданное. Но при этом расстаюсь с чем-то другим, с тем, что я думал или воображал о тебе. А бывают дни, когда я чувствую, что все еще очень далек от того, чтобы узнать тебя так, как мне хотелось бы. Уже август.
Яир
И все же мне важно, чтобы ты знала: то, что ты описала в том переполненном письме, осталось жить во мне. Не знаю как, но пианино, книжные стеллажи, закрывающие все стены, пузатый кувшин, огромный мобиль, который ты привезла из Венеции… Стоит мне только закрыть глаза, я тут вижу то, что там есть и чего нет.
Кстати, ты привезла статуэтки птиц из Калахари или только любовалась ими там, но не купила? И вообще – ты была в Калахари? В смысле, ты правда отправилась туда с Анной двадцать лет назад, в вашу первую заграничную поездку (серьезно, еще до Моны Лизы, Эйфелевой башни и Биг-Бена?), посмотреть, как растет «большая вельвичия», о которой прежде ты читала лишь в «Энциклопедии для юношества»…
А Анна вообще существует?
5.8
Без предисловий, только одна срочная просьба: продолжай, сейчас же, без промедлений и жалости —
Ты не представляешь, что сделала, когда написала ему. Перепрыгнув через меня, напрямую обратилась к нему. Еще никто никогда не разговаривал с ним так. И дело не только в том, что ты написала, а в том – как. Ведь этот ребенок знал материнскую заботу и даже нежность, их у него было предостаточно, иногда чересчур много. Но как редко ему доставалось это невиданное наслаждение – быть понятым.
А как мне полегчало, мне – словно тяжелой броне, которая вдруг обнаружила, что внутри ее все-таки еще обитает маленький рыцарь.
Послушай, ты правильно все разглядела: маленький и очень худой мальчик. Немного кислая мина на лице. Всегда напряженный и нервный, как старикашка, беспокойный и жутко возбужденный. Как будто все время должен что-то кому-то доказывать, постоянно борясь за жизнь, не меньше. Как ты узнала? Как вообще человек может узнать другого человека? «Партизан, – написала ты, – засевший в доме, в семье». Да-да! Даже то страшное, что ты написала о его одиночестве, не таком, какое обычно бывает у детей, – каждое слово точно легло на давно назначенное ему место. Не обычное одиночество ребенка, а такое, которое, наверно, чувствует тяжелобольной человек – больной постыдной болезнью (как ты не побоялась назвать вещи своими именами!). Да, верно, ребенок, который не позволяет себе расслабиться, поддаться иллюзии доверия, поверить, что где-то существует возможность довериться другому человеку целиком и полностью…
Ты словно вложила записку с моим истинным именем в Голема, которым я стал ныне. Я был податливой, проницаемой емкостью, маленькой волынкой, на которой играл весь мир. Только написав эти слова, я тут же почувствовал острую необходимость раскроить чью-нибудь физиономию. Мир обдавал меня своими волнами, отступал и словно накатывал, и снова отступал. Вот мое ощущение детства – волнообразное, мягкое, бесконечное и одновременно неистовое движение. Ты когда-нибудь чувствовала в себе такое мощное движение? Может быть, во время беременности или когда рожала. А я всегда был таким, всегда точно землетрясение я был.
Сейчас я смеюсь (у меня выходит смех гиены): как ужасно, что все это закончилось, и как ужасно, что я способен радоваться тому, что это закончилось… Ведь жизнь теперь переносится гораздо легче. Теперь куда проще двигаться вперед, от минуты к минуте, и со временем забывается даже страх наступить в щель между плитами пола. Там больше нет пропасти, кишащей крокодилами.
Ты понимаешь, верно? Ты знаешь, как разобрать это нечленораздельное бормотание. Это ты назвала его «ребенком с нитью накаливания» и точно угадала: было видно, как сквозь прозрачную кожу пылает красный свет. Тебе ведь наверняка хорошо известно, может, даже по собственному опыту, как сильно угнетает этот «странный мятежный свет», когда он исходит от маленького ребенка.
Да, он дразнит, сводит с ума, возбуждает всякие кровожадные порывы дунуть на него как следует, загасив раз и навсегда. Не так, как ты, совсем не как в твоих последних строчках: ты-то дуешь на него бережно, в надежде увидеть, что произойдет, если однажды позволить ему разгореться.
Только не останавливайся сейчас, продолжай делать искусственное дыхание!
Яир
6.8
Посмотри на этот снимок. Я потратил целый день, чтобы отыскать его (из-за одной детали в твоем письме). Я сделал его в Лондоне пять лет назад, и к нему прилагается история: я ездил туда на неделю по работе и однажды вечером, возвращаясь в отель, увидел маленького вороненка, который выглядел очень больным. Он стоял на тротуаре внутри полустертого рисунка мелом, который, должно быть, остался от какой-то детской игры. Клюв его то и дело открывался и закрывался, как будто он разговаривал. И не просто разговаривал (ты бы его видела!) – он не то доказывал что-то, горько и обиженно, не то уличал кого-то в преступлении перед лицом незримых властей…
Может, другого прохожего это могло бы и позабавить, а я вышел из людского потока, облокотился на стену в стороне и уставился на него, не в силах продолжать идти. Я устал, и голова моя немного кружилась от голода – но я не мог от него отойти. Подумал, что нужно купить хлеба и накормить его, но побоялся, что на меня косо посмотрят. Отойдя на несколько шагов, я почувствовал, что он взывает ко мне, прямо-таки клюет меня в спину, – и вернулся, и встал перед ним. Подумал, что смотреть на него опасно – что он незаметно засосет меня внутрь, поймает в свою ловушку, и я пропаду в нем с концами. Не знаю, как долго это продолжалось. Возможно, всего несколько минут. Он стоял посреди тротуара под ногами у прохожих, печальный, с перьями, торчащими во все стороны от холода, жалобно склонив голову набок – увидела картинку? Люди равнодушно обходили его своими учтивыми английскими походками. Большинство из них даже не смотрели на него, а я стоял у стены, со странным смирением осознавая, что еще чуть-чуть, и я упаду, осяду на землю, да так и останусь сидеть.