Всю долгую дорогу домой Чанда Деви сидит на краешке сиденья, держась за ручку дверцы, готовая в любую минуту распахнуть ее и выпрыгнуть. Беспокойная, дрожащая, страдающая в клетке своих костей. Гиридже Прасаду не по себе. Ему хочется остановить машину, взять жену за руки, посмотреть ей в глаза и убедить ее в том, что повод для тревоги, каким бы он ни был, уже исчез и теперь она под защитой мужа. Как расстояние между их кроватями, ужас в ее глазах разрывает ему сердце.
Снова очутившись на крыльце Бунгало Гуденафа, Гириджа Прасад смотрит, как Чанда Деви блуждает по огороду, не собирая ничего особенного или собирая все подряд — лишь бы избежать его общества.
Немного позже лесник приносит весть: вскоре после их отъезда с пикника крокодил из соседней мангровой рощи уплыл, держа в зубах начальника лесозаготовок. Увлекшись подводными зрелищами, которые открыла ему маска, чиновник неосторожно приблизился к устью речушки в конце пляжа.
Гириджа Прасад сразу же надевает сапоги, заряжает винтовку и уходит без единого слова. Ужас из глаз жены переплеснулся и в его глаза.
Когда Гириджа Прасад впервые отправился на острова, он взял с собой на корабль восемь слонов, лично отобранных им на ярмарке животных в Бихаре. В Калькутте их перегоняли в трюм по сходням, точно коров. Но в Порт-Блэре слонов пришлось пересаживать на землю с помощью лебедки, поскольку причал был недостаточно надежен. Развернутый над гаванью кран не выдержал, и первый же слон канул в чернильно-синюю глубь. Гириджа никак не мог спасти тонущего. До конца жизни ему не суждено забыть выражение, с которым смотрел на него этот гигант, так же как и взгляд крокодила, которого он обнаруживает во время поисков своего коллеги.
Фонари и факелы спасательного отряда поджигают тьму, до смерти пугая двенадцатифутовое животное, нашедшее приют в мангровых зарослях. Ослепленный, крокодил прячется за трупом, но не оставляет его. И сидящий на носу лодки Гириджа Прасад встречается с ним глазами.
Тело, у которого не хватает ноги, таза и части живота, почти не похоже на человека и тем более на их товарища-чиновника. Оно пугает спасателей сильнее, чем сам крокодил. Они принимают решение вернуться завтра с сетями и гарпунами.
Возвратившись домой в глухой ночной час, Гириджа находит жену на крыльце — она сидит в темноте и смотрит в небо. После дождей ступени затянуло мхом. Гириджа оскальзывается, но не падает. Измученный, опускается на ступени. Черно-белые комары насыщаются его кровью и зудят над ухом, задавая тон сутолоке мыслей. Луна висит необычайно низко, глядит ему в глаза сквозь ночь.
Ему еще никогда не бывало так муторно — его вывернуло в прибой сразу после того, как лодка ткнулась в берег. Вони человеческих внутренностей, вида кишок, болтающихся в воде, как веревка без якоря, оказалось достаточно, чтобы исторгнуть из него каждый непереваренный кусочек и каждую горькую правду до последней. Когда слон рухнул в воду, он ни разу не поднялся на поверхность, будто мгновенно покорившись океану вместе со всеми своими инстинктами. Что же до крокодила, Гириджа видел в его взгляде страх, так же как тот в его.
— Пожалуйста, не убивайте крокодила, — нарушает тишину Чанда Деви. — Нельзя карать живые создания за то, что они ведут себя согласно своей природе, когда мы вторгаемся в их жизнь.
Гириджа Прасад пробует отыскать в памяти последнее яркое впечатление об умершем, но не может найти ничего. Ни последних слов, ни запоминающегося облика — только стандартное “спасибо” за маску с трубкой. Цельная картина не складывается. Блаженный дрейф над кораллами, паника в глазах жены, испуганной тем, что еще не случилось, изувеченный труп коллеги, добровольно приплывшего к своей гибели, крокодил-людоед.
— А как мы умрем, ты тоже знаешь? — спрашивает он у Чанды Деви.
Этой ночью Чанда Деви задергивает шторы и забирается в его огромную постель.
* * *
Гириджа Прасад разочарован знаниями, которые он собирал и копил на протяжении всей своей молодости, точно муравей в подготовке к долгой, полной размышлений зиме. Насколько ему известно, в науке нет места предчувствиям. Дарвиновский принцип — выживание наиболее приспособленных — доказал свою несостоятельность. Попади этот великий ученый не на Галапагосы, а на Андаманские острова, возникла бы у него иная теория? Такая, где самопожертвование значит не меньше выживания? Если Чанда Деви понимала, что в воде ей грозит опасность, зачем она рисковала собственной жизнью?
Гириджа твердо намерен составить подробную карту архипелага. В этот портрет он вкладывает столько же упорства, сколько в портреты жены. В дело идут воспоминания, образы и эмоции, навеянные ландшафтом. Пусть с виду это карта Андаман, но в той же мере это и автопортрет художника.
Чистый лист бумаги, расстеленный на столе, — Индийский океан. Кончик карандаша — сила природы, вырезающей острова из синевы. Равнобедренный треугольник означает гору Гарриет, самую высокую точку Южных Андаман. От Средних ее отделяет пролив. Гириджа уверен, что этот пик — самый высокий, потому что наблюдал с него множество закатов и ничто не заслоняло ему вид. Рядом с треугольником он рисует крошечный кружок и закрашивает его багряно-оранжевыми полосками. В личной истории Гириджи Прасада гора Гарриет навсегда останется местом удивительных закатов. Он читал об этой малоизвестной вершине, когда учился в школе. Именно там убили лорда Мейо, в ту пору вице-короля Индии.
Закат на горе Гарриет был так красочно описан в одном рождественском журнале, что лорд Мейо заинтересовался этим описанием и взял его на заметку. Приехав на острова с инспекцией пользующейся недоброй славой колонии ссыльных Кала-Пани (что означает “темные воды”), он решил устроить на этой горе вечернее чаепитие. “Ах, как прекрасно! Я никогда не видел ничего более восхитительного!” — воскликнул он, глядя, как небо расцвечивается багрянцем, золотом и пурпуром. Он пожалел, что леди Мейо здесь нет и она не может вместе с ним насладиться столь редким зрелищем. Два часа спустя, когда в него всадил нож каторжник, прятавшийся в кустах, он умер, все еще захваченный этой картиной. Какая жалость: у него не было слов, чтобы описать свои впечатления!
По-настоящему разделить чувства лорда Мейо мог только другой лорд. Путешествия научили Гуденафа тому, что английский не вывести из кризиса невнятности даже путем придумывания новых имен. Его материнский язык, понял он, не способен выразить многообразие, кроющееся в одном-единственном слове. На нем невозможно, к примеру, описать снег так, как это умеют эскимосы с их десятком синонимов; он же не видит различий, падающих наземь с каждой снежинкой. Неведомо английскому и все богатство дождя, известное обитателям берегов Малаккского пролива. Рай на их языке называется словом, буквально означающим “великолепный дождь”, в то время как ад — это “дождь, в котором тонут”. Вся жизнь есть колебания между двумя этими крайностями. Никаким словом — и уж тем более безобидным словом “любовь” — нельзя определить ту всемогущую, всепоглощающую силу, с которой лорду Гуденафу доводилось сталкиваться в его скитаниях по Тихому океану. Она отнюдь не ограничивалась лишь каннибализмом, ритуалом поедания сердца возлюбленного.