И, кажется, никому и в голову не приходило, что Эрос истории не имеет ничего общего с милыми крылатыми существами – амурами и купидонами, вооруженными игрушечными луками, какими их изображают на открытках, что на самом деле он ничем не отличается от всех этих зевсов и аполлонов – грозных и грязных древних богов, смрадных порождений мрака и хаоса, неудержимых, безжалостных и безмозглых, которые рыщут в поисках жертв, а не сторонников или противников.
Все болело, все горело, все рушилось, но при всей готовности к действию люди как будто ждали разрешения, команды «можно», хотя каждый понимал под этим «можно» что-то свое, особенное, иногда страшное, но всегда – стыдное, потому что свободу можно обрести, только переступив через стыд.
Это «можно» прозвучало в феврале семнадцатого, когда в Петрограде на всех углах висели афиши с броской надписью: «Николай отрекся в пользу Михаила, Михаил отрекся в пользу народа».
На улицах бушевали возбужденные толпы, городовых и околоточных хватали на улицах, вытаскивали из квартир, ловили по чердакам и подвалам, избивали и убивали сотнями. Их трупы плавали в Неве и Обводном канале, висели на фонарях и валялись в подворотнях.
Но самое сильное впечатление производили уличные казни, когда живых полицейских привязывали к железным кроватям, обливали керосином и поджигали, а вокруг приплясывала и улюлюкала толпа, наслаждавшаяся воплями несчастных и запахом горелого мяса. И в этой толпе были не только солдаты и матросы, разграбившие винный магазин, не только уголовники и бродяги, но и гимназисты, и университетские студенты, и семинаристы, и дамы в мехах, с томиком Блока в сумочке…
А вокруг беснующейся толпы бегал оборванный дурачок, который выкрикивал только одно слово:
– Леворюция! Леворюция!
Ему со смехом кричали:
– Да революция, дурень! Ре-во-лю-ци-я!
Но он по-прежнему гнул свое:
– Леворюция! Леворюция!..
– Это у других народов революция, – проговорил солидным басом господин в дорогой шубе и мурмолке, похожий на профессора, – а у нас, конечно, самая настоящая леворюция. – И со вздохом добавил: – Сон разума на Западе порождает чудовищ на Востоке…
Профессор вдруг погрозил Преториусу пальцем и удалился, заложив руки за спину и тяжело раскачиваясь из стороны в сторону.
Именно тогда Георгий начал по-настоящему понимать Токвиля, который утверждал, что революции и войны не ломают стиля народной жизни, но восстанавливают его. Собственно, из этого следовало, что и восстает народ не для того, чтобы добиться справедливости и таким образом улучшить жизнь, а только затем, чтобы жизнь упростить.
Необходимое во всем его ветхом великолепии рухнуло под натиском неизбежного, лишив власть остатков здравомыслия.
Тела и души упали в цене, дух опасно подорожал.
Полиция развалилась, и Преториус остался без дела. Однако гораздо больше его беспокоили Шурочка и сын. Георгий-младший рвался на улицу, хотел участвовать в событиях, и родителям едва удавалось удерживать его дома. В Петербурге было опасно, и Георгий предложил жене уехать на время в Знаменку.
Ольга Оскаровна уезжать из Петрограда не захотела.
– Вчера видела вашего друга детства – красавчика Вивиани, – вдруг вспомнила она, – он спрашивал, нельзя ли его супруге переждать смутные времена в Знаменке. Говорят, она очаровательное создание, хоть и слепая…
– Слепая! Как ее зовут? – спросила Шурочка.
– Софья… Он называл ее Сафо…
– Ты ее знаешь? – спросил Георгий.
– Если это та Сафо, с которой я познакомилась во Франции, то да, знаю, – сказала Шурочка, растерянно добавив: – Она прелесть…
– Значит, ты не против?
– Нет, конечно!
При встрече дамы поцеловались, стараясь не испачкать друг дружку помадой, и глаза у Шурочки блестели – она была взволнована.
Вивенький каким-то чудом раздобыл два крытых лимузина и маленький грузовик для поклажи. Из прислуги взяли с собой только няньку и гувернантку.
Пять лет назад, незадолго до своей смерти, старуха Кокорина подписала окончательную версию духовной, разделив деньги и имущество между сыном, Яковом Одново, и Шурочкой – ей досталось больше всех. Кирпичный завод, который после отставки Преториуса-старшего переходил от одного арендатора к другому, давно захирел и однажды был продан с концами. Имение же стало служить летней дачей.
По приезде в Знаменку решили занять флигель, где когда-то жила семья Преториусов: большой помещичий дом за безлюдьем обветшал и прогнил, а флигель оставался жилым.
Георгий-младший с увлечением участвовал в растопке печей, старшие дети Вивиани ему помогали, переговариваясь по-французски.
Вивенький заметил, что Георгий-младший, сталкиваясь с отцом, опускает глаза и обходит его стороной, но промолчал.
К вечеру в доме стало тепло, но женщины и дети так устали, что сразу после ужина легли спать, оставив мужчин в гостиной за коньяком.
– Слыхал, тебя позвали в комиссию Муравьева
[95], – сказал Вивенький, протягивая Преториусу портсигар. – И в каком качестве, позволь спросить?
– В роли эксперта или следователя, но не у Муравьева, а у Щеголева. Особая комиссия по расследованию деятельности Департамента полиции. Я отказался.
– Щеголев – он же, кажется, литератор? Небось участвовал в смутах, был притянут к Иисусу, потому и считается знатоком полицейской службы…
– Знаток Пушкина и чрезвычайно эрудированный господин.
– Ну хорошо, что господин, а не товарищ. Почему отказался-то? Какая-никакая, а служба – женатому человеку это нужно. Или кокоринское наследство позволяет жить без забот? Это правда, что перед смертью она все продала, кроме дома на Гороховой, и поместила деньги в швейцарский банк? Значит, в случае чего вы с Шурочкой и в Европе не пропадете?
– В случае чего?
Вивенький согнал с лица ухмылку.
– Неужели ты думаешь, что все эти профессора, журналисты и знатоки Пушкина справятся с Россией? Неужели не видишь, не чувствуешь, какой урщух голову поднял?
– Когда-то я слышал это слово – урщух…
– Покойный Осот его очень любил.
– Нет-нет, не от Осота – от Куприяна… Помнишь, может быть, у нашей Лизы была романтическая история с учителем Полетаевым? Куприян Полетаев, а все его звали Купоросом…
– Ага, точно, а потом он изнасиловал и задушил дочку Осота! Вот откуда у Осота это слово! Подхватил, усвоил и превратил в бога. Его сторонники молились Урщуху. Похоже, он у них воплощал все зло, а может, хаос. Скорее – хаос. Осот говорил, что его не устраивает красота Христа, что она не для тех, кто живет во зле, как он и его дружки, а вот Урщух – в самый раз, потому что он хуже грязи, хуже дряни, он – кающаяся скотина, ничто и так далее…