Мишель играл желваками, улыбка его становилась все более дерзкой.
Прусская армия приближалась к Парижу, воспаление умов достигло крайней степени, и в конце августа по приказу Коммуны были арестованы тысячи дворян и священников, которые могли ударить в спину Революции.
Друг народа Марат призвал уничтожить врагов, и в первых числах сентября в Париже и по всей Франции прокатилась волна массовых убийств заключенных. В тюрьмах убивали дворян, офицеров, священников, судей, в богадельне Сальпетриер перерезали проституток, а в Бисетре расстреляли из пушек душевнобольных.
У нас больше всего говорили о гибели герцога де Ларошфуко, первым среди аристократов переметнувшегося на сторону третьего сословия и убитого новыми друзьями, и о смерти кроткой принцессы де Ламбаль, голову которой насадили на пику и пронесли под окнами Тампля, где была заточена ее подруга Мария-Антуанетта.
В связи со смертью герцога Ларошфуко граф М. впервые на моей памяти изрек нечто небессмысленное и не совсем очевидное: «Встреча революционера с человеком, считающим себя революционером, всегда заканчивается кровавым конфузом».
Слушатели захохотали – тогда мне показалось, что их реакция не соответствовала трагизму истории. Но, как показало время, жутковатый комизм революции – это единственно возможный ответ истории на трагедию времени.
В Гавре до массовых убийств не дошло, но среди пострадавших в те сентябрьские дни оказался и человек из нашего округа. Как ни удивительно, им стал Мишель, причем досталось ему – вот уж ирония времени – за принадлежность к аристократии.
Дочь мадам Дюфур – та самая длинноносая вдова, тайная любовница папаши Пелетье, гордившаяся своими роскошными волосами, которые потоком золотых колец ниспадали до пояса, – вступила в перепалку с мясником, и он от слов перешел к делу – поднял на нее руку.
Проходивший мимо Мишель вступился за нее, сбежалась толпа черни, жаждавшая крови аристократов, и, если бы не патруль национальной гвардии, мадам Жозефине пришлось бы оплакивать сына. А так обошлось сломанной лодыжкой, выбитым зубом и вывихнутой рукой.
Доктор вправил руку, наложил на ногу лубок и велел соблюдать постельный режим.
Преданность златокудрой вдовы, которая взялась ухаживать за спасителем, не знала границ ниже пояса, и вскоре мадам Жозефина, заставшая вдову за мытьем юноши при помощи языка, смирилась с очередной причудой бытия.
Папаша Пелетье собрал, как он выразился, расширенный семейный совет с участием моей матушки, графа и мадам Жозефины, чтобы ввиду надвигающейся и несомненной опасности решить судьбу детей.
На совете обсуждались возможности бегства в деревню, эмиграции в Англию и даже поступления на службу Революции, и кто знает, к чему бы склонились собравшиеся, как вдруг слово взяла моя матушка.
– Если уж мы договорились до того, чтобы послать мальчиков в логово зверя, почему бы не вспомнить, что в этом логове у нас есть знакомая морда? Я имею в виду гражданина Лепелетье, члена Конвента, Луи Мишеля Лепелетье де Сен-Фаржо. Семья маркиза де Сен-Фаржо баснословно богата, а Луи Мишель пользуется популярностью в народе и доверием всех этих монтаньяров и якобинцев…
– Сомневаюсь, что он готов признать родство с нами, в котором я и сам до конца не уверен, – проворчал папаша Пелетье. – Но с другой стороны, речь идет о детях, об их судьбе, а он большой поклонник Руссо и его взглядов на воспитание молодежи… да и время сейчас в самый раз для ловли рыбки в мутной воде… Похоже, эта затея кажется безумной только на первый взгляд…
После всех сомнений, причитаний, охов и ахов семейный совет поручил моей матушке составить письмо от имени папаши Пелетье к депутату Конвента, с особенной силой напирая на чувства, а нам, мне и Мишелю, было приказано изучить все, что можно узнать о масонах и ложе Великого Востока Франции, в которой состоял гражданин Лепелетье.
– Им нет и восемнадцати, – напомнил граф, – а в ложу принимают с двадцати одного.
– Никто и не говорит о вступлении в ложу – они должны понимать, с кем им предстоит иметь дело! – воскликнул папаша Пелетье.
На том и порешили.
Отъезд наш откладывался сначала из-за болезни Мишеля, потом из-за простуды моей матушки, а главное – из-за событий, которые, по мнению старших, могли изменить смысл и цели нашей поездки, а то и вовсе ее отменить.
Наши семьи, разумеется, молились за герцога Брауншвейгского, который вторгся во Францию, чтобы вернуть Бурбонов на трон.
Враг теснил наши войска, предатели сдавали крепость за крепостью, открывая пруссакам дорогу на Париж, и наша поездка откладывалась «до прояснения обстоятельств».
Однако победа при Вальми ободрила революционеров, и уже на следующий день Конвент издал декрет об упразднении монархии и установлении во Франции Республики.
Парижский конфидент писал графу, что на самом деле никакой победы не было – герцога Брауншвейгского попросту подкупили. По словам парижанина, министр юстиции Дантон тайно выпустил из тюрьмы Ла Форс уголовников, чтобы они ограбили склады Гард-Мебль, где хранились сокровища Бурбонов. Несколько ночей подряд воры выносили со складов бриллианты и золото, каждое утро возвращаясь в тюрьму. Драгоценностей было украдено более чем на двадцать пять миллионов ливров – эти деньги и обеспечили победу при Вальми.
Понятно, что правда и факт не имеют между собой ничего общего, но в те дни эта очевидная истина вызывала болезненное раздражение. Поставленные перед выбором между жизнью и образом жизни, мы, как первые христиане, были погружены в пучину иррациональности, неопределенности и беззащитности. Однако если первые христиане имели право надеяться на Господа, то мы могли рассчитывать лишь на себя и близких, а также на силу обстоятельств, грозную, безмозглую и переменчивую.
Тем временем граф читал нам лекции о храме Соломона, Великом Архитекторе и Лучезарной дельте, то и дело сползая в алхимию и каббалу, вампиризм и красный меркурий, пока длинноносая вдова не приносила Мишелю питательный бульон.
Все свободные часы я посвящал живописи, итальянскому, фехтованию и стрельбе из пистолета, а также совершенствовался в искусстве любви со змееподобной мадам Жозефиной, нашей служанкой Коллетт, обладательницей вместительного рта, милой дочерью садовника и другими женщинами, которые с энтузиазмом спасались в моих объятиях от ужасов революции.
Сестра кюре мадемуазель Иветт называла меня miraculum naturae, считая, что я избран Господом, чтобы заставить ее забыть о слишком толстых ляжках и буржуазных грудях, которые были и впрямь огромными. Под этим псевдонимом я и стал известен среди гаврских женщин, отличавшихся неудержимой ебкостью, которых я с величайшей любовью и без устали педикабил, ирруматил и просто футуэрил.
Среди моих избранниц красавицы попадались не так уж и часто, но в каждой было некое «не-знаю-что-это-такое», и вскоре благодаря моим усилиям оно, хотелось мне верить, выходило наружу.