– Ты – хэби?
По-японски «хэби» означает змея.
Опешив, я изобразила рукой извивающуюся рептилию:
– Хэби?! Что, здорово похожа на гадюку?
– Да не хэби! А хе… би! – с лёгким раздражением подтрунивал надо мной комик.
– Да почему я – змея?!
– О-о, ты японского, что ли, не понимаешь? Хе… би… Тяжёлая! – Одзима-сан округлил руки, будто тащил огромный булыжник.
Тут до меня дошло. Комик решил поговорить со мной по-английски, произнося с японским акцентом слово «heavy».
– Тяжёлая?! – ошеломлённо застыла я.
– Ну да, тяжёлая!
– С какой это стати я – тяжёлая, твою мать! – хотелось мне выпалить японскому Чарли Чаплину.
– Ты – тяжёлая! Ну признайся!
– Да не тяжёлая я, господин Одзима, с чего вы взяли?!
– Тяжёлая! Тяжёлая! – хохотал комик. – Не так ли?
– Да не тяжёлая! Нормальная!
– Неправда! Тяжёлая!
Чтобы положить конец очередной дьявольской пытке, мне оставалось одно. Согласиться. Я прикрыла глаза и, набрав воздуха в лёгкие, почти крикнула:
– ОК! Тяжёлая! Тяжёлая! Я невероятно тяжёлая!
– Уф-ф… – вздохнул с облегчением комик. – Вот и я говорю, что ты – тяжёлая!
Возле нас раздались смешки. Я поклонилась господину Одзима и быстрым шагом покинула зал. В туалете никого не было. Вот и славно. Потому что у меня там случился сильнейший нервный припадок. Истерический хохот с судорогами в горле переходил в неконтролируемые рыдания. Я хохотала и рыдала, совершенно потеряв самообладание. И снова рыдала, хохоча и затыкая рот рукавом курточки с чёрным кружевом.
* * *
Мама! Тебя скоро начнут готовить! Гримёр… бутафор… костюмер… реквизитор… музыкальный оформитель… все пятеро – в одном лице! Десятки алых роз лягут на белое атласное покрывало, спрячут родные руки, вынянчившие меня, оберёгшие от всех бед и несчастий… укроют и кровавую гематому на ноге, унёсшую тебя из жизни… и оторвавшийся от гематомы тромб, который закупорил артерию непорочного материнского сердца, самого верного, жертвенного и бескорыстного. Ну да, мама! Я безумно тяжёлая! Такая тяжёлая, что готова провалиться сквозь землю, спасаясь от шутовства!
* * *
Трясущимися пальцами нащупав в кармане сильнодействующие транквилизаторы, я пыталась проглотить одну из таблеток. Это была третья за сегодняшнее утро. Передозировка. Таблетка выпала прямо изо рта и закатилась за унитаз. Чёрт! Ещё одну… Послышались чьи-то шаги. Зажав рот рукавом, я заперлась в кабинке.
– Лариса, ты здесь? – это был голос Татьяны.
Я промычала: «Угу».
– Да перестань, не обращай внимания… Европейцам никогда не понять тонкого японского юмора…
Вернулась я в зал, глядя прямо перед собой, жутко спокойная, точно очковая змея. Часов в двенадцать по японскому времени начнут готовить мою маму. И земля для неё готова.
До обеда я просидела как истукан – спрятавшись за колонну и нанося вред «Камелии на снегу». Иероглифы начала второго акта размокли от капающих слёз.
Как только режиссёр объявил обеденный перерыв, Татьяна спросила:
– Ты что-то ела сегодня?
– Я ела… ела… только не помню, что… Не беспокойся… Я пойду, мне надо…
* * *
Уйти! Подальше от людей… Мне нужно быть с мамой!
* * *
В сквере уже кто-то сидел, танцовщицы, кажется. Тогда я пошла к метро – в кафе.
Заказав кофе и булочку, я нашла столик в углу, где никто меня не видел. Булочкой я давилась, запихивая её в рот через силу из-за спазмов в горле. Вытащила записную книжку с кустом цветущей сирени, и не могла наглядеться на мамин почерк, описавший мне рецепт блинчиков на молоке и руководство по вязанию пуловера. Найдя чистую страницу, я исписала её единственным словом: мама… Прислонила голову к стенке, молилась тому, кто Альфа и Омега, чтобы пропустил мою маму в золотой город, раскрыл ворота в свой дивный сад. А там Звезда обнимет её, обласкает светом счастья и упокоит её душеньку.
* * *
Гримёр уже положил румянец на твои щёки, которые я больше не расцелую при встречах. Светлые одежды укрыли твою грудь, в которую я никогда больше не уткнусь, плача, печалясь и сетуя… Кто светел, тот и свят… Слышишь, Всевышний??? Моя мама – светлая!!!
* * *
Четвёртая таблетка транквилизатора. Метро совсем близко. Убежать! Туда, в отель, на гостиничную кровать… И кататься по ней! И выть, не затыкая себе рта, не оглядываясь – видит ли кто, не пугаясь шагов за дверью. Я открыла глаза и подскочила на стуле – у стены напротив сидело светловолосое сгорбленное существо, вперившее в меня красные, как у кролика, глаза. Это я?! Неужели я снова вижу себя в зеркалах? Достала из сумки глазные капли, очищающие зрачок от мутности, а белок от воспалённой красноты. Замазала синие круги под глазами тональным кремом и, шатаясь, побрела на репетицию.
Ещё не время… Тело будет выставлено для прощания часа через три. Мне бы только продержаться до помпезной сцены помолвки и бала – она, должно быть, начнётся сразу после обеда.
* * *
«Помнишь, мама, ты рассказывала… Мне, двухлетней, показали новорождённого Алекса, а я подумала, что это – мой игрушечный малыш, пупсик, и принялась выковыривать братику глаза? А когда мне было года четыре, я играла во дворе… А ты, держа на руках маленького Алекса, звала меня из окна: «Ларочка, иди домой! «И Алекс тоже кричал: «Зязика, мооой… диии…»
* * *
У меня опять потекли слёзы. Бедный Алекс! Ему ведь ещё хуже! Он один, без моей поддержки, вошёл в пустой родительский дом. На стульях висели мамины платья… На балконе сушилось её бельё… Недопитая чашка чая стояла на кухонном столе… Кругом витал дух живой, отлучившейся на пять минут из дома, мамы.
* * *
А ещё ты мне часто рассказывала, как после смерти своей мамы, тоже от инфаркта – мы с Алексом тогда ещё были маленькими – ты несколько месяцев плакала не переставая. А однажды тебе приснился сон: бабушка стоит по щиколотку в воде, печальная и измученная. Соседка, пожилая дама, сказала, что бабушка тонет в твоих слезах, и что пока ты не перестанешь оплакивать её, она будет маяться и мытарствовать. Ты смогла пересилить скорбь! Больше не плакала. А вскоре тебе опять приснилась бабушка: сидит у зеркала, нарядная, светлая, бескручинная и наводит макияж, готовясь к празднику. На этих словах ты всегда говорила: «Вот и ты, доченька… когда меня не станет… не плачь по мне, не то буду маяться!» А я злилась: «Опять ты за своё! Тебя не может не быть!» Вот я и не плачу, мама! Ну, почти не плачу… Только катаюсь по кровати и вою, как животное! Потому что всё внутри оцепенело от жуткого психического шока, от тяжелейшей душевной травмы. Всё мне безразлично. А утроба одеревенела от сильнодействующих транквилизаторов.