Записи Дженни занимают больше места, чем печатный текст.
Сегодня мы поставили парты в круг. Все притихли, пишут. Задание – описать место, где ты бывал в детстве. На этот раз сижу за другой партой. Тут нацарапан чей-то телефонный номер, наверное, студенты, ведь эти парты стояли в университете. Код 208. Не знаю, какая парта твоя. Иначе села бы там.
Ночью, в тишине, при свете прикроватной лампы взгляд Элизабет блуждает туда-обратно по страницам с извилистыми тропками букв. Каждый раз, когда Дженни сокращает слово – «кот.» вместо «который», «стих-ный» вместо «стихотворный», «р-р» вместо «размер», – Элизабет кажется, что ей навязывают близость, что ее пытаются научить новому языку. А Дженни все это время тихонько лежит внизу. Она тоже не спит; она слушает, как Элизабет шуршит страницами, как водит по записям пальцем.
Д принес старую грамматику, показать нам 1852 г. Чему тогда учили. Сложно. Д сказал, обращайтесь оч. бережно. Я подержала ее в руках за тебя. Обложка рваная, пахнет табаком и плесенью. Подписано: Милой Марделл, с любовью от Ларри Джина. Я подумала, это как раз такая вещь, кот. ты могла бы использовать в стихотв. Такое старинное имя, Марделл.
Это уже слишком. Выменяв резиновую подошву от своего ботинка на четыре куска скотча и дождавшись, когда Дженни уйдет, Элизабет клеит скотч на крышку коробки с фотографиями, которая хранится у Дженни под подушкой. А потом пугается. Вдруг Дженни подумает, что она заглядывала внутрь? В панике, пока Дженни не вернулась, она отклеивает скотч, комкает его и смывает в унитаз.
Однажды вечером, в четверг, сидя в комнате отдыха за немым фортепиано, поднимая и опуская сломанные клавиши, она чувствует на себе взгляд Сильвии.
Со дня нападения Элизабет не сказала ей ни слова, но она видела Сильвию в душевой: розовый рубец на левой ноге, сросшаяся, стянутая кожа. Уже едва заметно. Как ни странно, Элизабет почти не вспоминала о Сильвии с тех пор, как все произошло. Разве что пару раз пыталась представить, что та о ней теперь думает. Неужели, чтобы вернуть ее слепую собачью преданность, и на этот раз хватило бы протянутой руки? Возможно – и это омерзительно. Поймав на себе взгляд Сильвии, Элизабет смотрит на нее в упор – впервые с того дня, как порезала ее осколком зеркала. Рыжая челка сильно отросла. Лицо уже не выражает нетерпения, жажды близости. Кто она теперь без Элизабет?
Сильвия не сводит с нее глаз. Они смотрят друга на друга, и в это мгновение они снова вместе взаперти. Во взгляде Сильвии сквозит что-то новое и непривычное, будто у нее появился секрет. Возможно, все дело в том, что в нем нет любви.
Элизабет отворачивается, ей не по себе. Краем глаза она видит, как Сильвия встает и через всю комнату медленно направляется к ней.
Сердце бешено стучит. На миг Элизабет кажется, что все стало как прежде, когда Сильвия таскала ей гостинцы в лифчике. Но на этот раз никаких гостинцев Сильвия не достает. Она подходит к фортепиано и заносит руки над клавишами. Чуть наклонившись, почти касаясь щеки Элизабет плечом, она начинает играть.
Музыка – звучит музыка.
Руки Сильвии так быстро бегают по клавишам, что кажется, будто это и не ее руки вовсе, не те руки, которые так хорошо знакомы Элизабет, не те худые бледные руки, которые она с отвращением сжимала по ночам. Это новые руки, способные задушить, способные что-то отстаивать, способные… порождать звук.
Сильвия садится за инструмент и дальше играет, используя педали.
Получается хорошо. Очень хорошо. Такого Элизабет не ожидала. Ее охватывает смутное беспокойство, едва сдерживая слезы, она встает и уходит. Прежняя жизнь Сильвии, запечатленная у нее на пальцах, разливается по коридору, и, слушая ее звучание, Элизабет чувствует себя поверженной. Забравшись на верхнюю койку, она лежит и неотрывно смотрит в голую бетонную стену с засохшими капельками зубной пасты. Но музыку все равно слышно. Даже не верится, что совсем недавно Сильвия жила тут. И все эти годы музыка теплилась в ее пальцах, в тех пальцах, что выдирали волосы из расчески, в тех пальцах, что вешали на стену фотографии, что поглаживали ее протянутую руку. Раз пальцы Сильвии могли шестнадцать лет тайно хранить музыку, нет ли и в Элизабет вещей, которые не тронуло время, которые никто не отнимет?
Лишь с приходом Дженни она припоминает: когда-то Дженни была против фортепиано.
Элизабет садится в постели. В голове роятся беспомощные мольбы, и признания, и клятвенные заверения, но она не в силах вымолвить ни слова. Она бросает взгляд на Дженни, ожидая, что при звуках музыки ее лицо исказит боль, или злость, или шок, но лицо Дженни вообще ничего не выражает, оно подчеркнуто нейтрально. Через открытую дверь комнаты отдыха, по коридору, мелодия долетает до Дженни, а на ней обрывается. Замирает, как зверек у ворот, как ребенок на незнакомом слове.
Под утро Элизабет находит запись, которую раньше не замечала, хотя Дженни сделала ее много недель назад.
Я задала твой вопрос. Ямб – это стопа из двух слогов. Безударного и ударного. Это ритм нашего сердца, а также естественный ритм речи.
Выпал первый снег. Как-то вечером, но не в четверг, через месяц после того, как Сильвия начала играть на фортепиано, Элизабет заходит в библиотеку поискать что-нибудь, чего еще не читала, но на полках ни одной новой книжки. Ей не на что отвлечься. В комнате отдыха, расположенной по соседству, упражняются на фортепиано. Вот уже пару недель Сильвия дает небольшой группе желающих уроки. Без особого энтузиазма, просто чтобы скоротать время.
В открытую дверь слышно, как Сильвия наставляет своих учениц.
– Сиди прямо. Ты считаешь? Ты не считаешь. Согни пальцы, как будто у тебя в руке мячик. Си-бемоль. Бемоль. Бемоль. Бемоль!
Чей это голос? В нем нет ни заискивания, ни удовольствия от преподавания, ни удовлетворения от нового чувства, что она кому-то нужна, от старой Сильвии – ни следа. Неужели это Элизабет так ее изменила?
Но главная загадка – это что произошло с Дженни. Время от времени она пишет в своих конспектах что-нибудь очень личное – заметка внутри заметки, – будто бы случайно, совсем не для Элизабет. Раньше таких случайностей не бывало. К примеру, около строчки из «Тинтернского аббатства» – «Присутствие, па
[8]лящее восторгом» – Дженни написала, затем стерла, но не до конца: Музыка. А чуть ниже, рядом со строками «Я буду там, где голос мой не слышен, / Где я увижу взор безумный твой, / Зажженный прошлой жизнью», Элизабет прочла: Но ведь возвращаться в это дивное место было бы нестерпимо, даже если – «даже если» зачеркнуто – потому что – подчеркнуто – там ничего не изменилось.
Прочитав эти два комментария, Элизабет поняла. Звуки игры на фортепиано не изменятся, где бы на нем ни играли, в гостиной или в тюрьме, как не изменится река, у которой ты гулял с сестрой, а теперь прогуливаешься один. Дженни не выносит музыку, потому что музыка для нее связана с человеком, которого она любила, который играл для нее в прошлой жизни. Элизабет знакома эта боль. В тюрьме, столкнувшись с человечностью, только больше страдаешь. Взять хотя бы саму Дженни с этими ее конспектами. Вот бы иссякла ее чудовищная доброта, вот бы иссякла и музыка тоже, вот бы они могли признаться друг другу, что Дженни со своим немыслимым подношением вызывает у Элизабет те же чувства, какие у Дженни вызывает музыка, – отторжение. Они живут вместе уже почти полгода, и до сих пор никаких «спасибо», никаких «прости», никаких «привет».