Эта картина пробуждает воспоминание. Элизабет давно к нему не возвращалась, хотя когда-то оно было для нее важным, гнетущей тайной. Она только теперь поняла, что женщина из воспоминания и Дженни – одно и то же лицо.
С тех пор прошло много лет – наверное, около десяти. Элизабет сидела за партой, перед ней лежал раскрытый учебник истории. В тот день ей удалось занять место у окна, и она была очень этим довольна. Элизабет тогда работала уборщицей и пролила на себя чистящее средство, а избавиться от едкого запаха не успела. Она придвинулась к открытому окну в надежде, что запах не долетит до учителей, и вдруг увидела во дворе Дженни.
Они с Дженни тогда не были знакомы. С Дженни никто не был знаком. В тот день Элизабет увидела ее впервые, и со стороны казалось, что жить ей осталось недолго. Она так ослабла, что едва держалась на ногах; два охранника вели ее под руки, а она болталась посередке. Волосы на затылке свалялись. По сторонам мертвенно-бледного лица курчавились мелкие прядки. Казалось, что от солнца больно не только ее глазам, но и всему истощенному телу.
Должно быть, этот случай произошел в первые пять лет заключения Дженни, когда ее содержали в одиночной камере, потому что начальство не знало, опасна ли она для окружающих. Камера у нее, вероятно, была такая же, как у всех, только поменьше. Вероятно, там даже имелся телевизор. Разница была лишь в том, что еду ей носили прямо туда и она не могла гулять с остальными заключенными. У них в тюрьме были и другие «одиночницы». Элизабет не раз видела, как они прохаживаются во дворе, каждая в свое время, под присмотром охраны. Но Дженни она никогда не видела, поэтому сцена во дворе и врезалась ей в память.
В ее сознании Дженни из воспоминания почему-то откололась от Дженни теперешней, и только увидев ее по дороге в класс, Элизабет поняла, что это была она. Тогда, много лет назад, увиденное показалось ей важным, и она начала задавать вопросы. Одна девушка – она уже не помнит кто – сказала, что все пять лет, что Дженни провела в одиночной камере, она каждый день отказывалась от прогулки, каждый день, кроме одного. Того дня, когда ее увидела Элизабет.
Лежа на кровати, Элизабет размышляет о той сцене, пытается понять ее смысл. Даже странно, что, будь слова возможны, она могла бы спросить Дженни о том дне, и Дженни наверняка бы вспомнила, а может, даже вспомнила бы взгляд Элизабет из окна, если, конечно, его заметила.
Но час спустя, когда Дженни приходит с занятий, Элизабет не двигается, не говорит, не дышит, делает вид – даже для себя самой, – что ее тут нет.
Вдруг что-то ложится на ее кровать. Она поворачивает голову. На самом краешке тонкого матраса – стопка листов. Элизабет долго смотрит на нее, затем придвигает поближе. В верхнем углу первого листа синей прописью: К следующему четвергу написать стихотворение. Снизу для тебя чистая бумага.
В тусклом свете прикроватной лампы она всю ночь листает распечатки. Это подборка стихов – в основном Байрон и Китс, – к которым Эйбрам и Дамьяни добавили пару статей о литературе того периода. Элизабет не читает стихи. Она изучает каждое слово на полях, пытаясь представить, как эти слова пишет та, кого много лет назад вели под руки, полуживую, по желтой полосе. От самой Дженни в надписях ни следа, даже ее почерк – всего лишь отголосок чужих слов.
Д сказал, стихотв. почти полностью написано ямбом. Там, где ритмич. рисунок нарушен (я обвела фразы, кот. он назвал), голос как бы срывается. Единство формы и содержания. (Похоже, вся группа знает, что такое ямб. Мб пишущий инструмент.)
Элизабет закрывает глаза. Пытается найти в себе силы, пробудить хоть каплю интереса к стихам, которые должна читать, но они не вызывают у нее никаких чувств. Единственное, что ее трогает, – это написанные Дженни слова.
Э сказал, что хоть в этой строке и больше 10 слогов, это все равно пятистопный р-р, потому что лишний слог безударный. Тут главное ритмич. ударение, а не кол-во слогов. Э сказал, прохлопайте ритм. Все хлопают.
После мучительных раздумий Элизабет пишет на чистом листе бумаги одну фразу:
Спроси у Э и Д, что такое ямб, я тоже не знаю.
Знает, конечно. Она могла бы написать так: ямб – это метр, похожий на биение сердца. Сильная доля, слабая доля. Но если уж продираться сквозь толщу молчания, то не ради такого пустяка. Пусть учителя скажут Дженни то, чего не в силах сказать она. Дженни задаст вопрос, только если будет думать, что это нужно Элизабет.
Проходят месяцы. Укореняется новый уклад. По четвергам, когда Дженни на занятиях, Элизабет идет в комнату отдыха вместе с остальными, потому что находиться наедине со своими мыслями невыносимо. Она сидит в конце зала, у фортепиано, и наблюдает, как все, кроме четырнадцати избранных, смотрят телевизор. Две клавиши на фортепиано сломаны, две соседние, до и ре, и ей нравится поднимать и опускать их, глядя для виду в телеэкран. Никто этого не замечает, никому нет дела. Хотя все так хотели фортепиано, никто на нем не играет. Поднимать и опускать клавиши приятно. Оказывается, оседая, они издают слабый звук. Деревянный, очень тихий, но с намеком на почти задетую струну. Когда ее пальцы снова и снова поднимают и опускают эти две сломанные клавиши – желтоватые, тяжелые, гладкие, – освобождая музыку из плена, ее охватывает тайная радость.
Остальные вечера она проводит в камере. Там она пишет стихи, которые словно бы сочинил кто-то другой о ком-то, кто совсем на нее не похож. Получается натужно, с небольшими отличиями от ее обычного стиля, с какой-то скованностью в словах.
Поэзия не приносит ей удовольствия. А поскольку собственные стихи кажутся ей чужими, их не так-то сложно подписывать «Дженни Митчелл».
Дженни сдает ее работы от своего имени, а потом они возвращаются к Элизабет с менторской похвалой и деликатной критикой Эйбрама и Дамьяни. К одному стихотворению сверху приписано:
Почерк мистера Эйбрама. Неряшливый, извиняющийся, будто каждая черточка каждой буквы шлепнулась на страницу случайно.
Дженни просто чудо.
Ночами Элизабет почти не смыкает глаз. Их странное соседство на полях ксерокопий напоминает совместное заключение гораздо больше, чем само совместное заключение. Элизабет общается с Дженни одними вопросами, предназначенными для учителей, а Дженни общается с Элизабет одними ответами, полученными в классе. Что это за язык? Что за тюрьма? А как тебе такая идея. В исписанных мелким почерком ксерокопиях слишком много сокровенного. Один их вид вызывает в ней щемящее чувство, потому что она сразу представляет руки Дженни, как они пишут целый час без остановки, и все ради нее. Даже отстранение от занятий не доставляет Элизабет таких страданий, как попытки Дженни восполнить ее утрату. Но как с этим покончить? Разве можно сказать: Дженни, ты просто чудо, но не нужно больше этого делать, я не хочу?
Каждый день Элизабет невольно подмечает все звуки, отличные от слов. Как Дженни дышит по ночам, как Дженни не дышит во время личного досмотра, как Дженни ходит в туалет, моет руки, вытряхивает простыни, бормочет во сне.