Будем надеяться, что это неправда, — попробовал пошутить отец невесты, пока колоду заново перетасовывали, — будто после свадьбы жизнь начинает катиться под гору.
Когда дедушка вошел в погреб, младшая сестра его невесты стояла, прислонившись спиной к пустующим винным стеллажам.
Привет, Майя.
Привет, Сафран.
Вот, спустился пиджак сменить.
Зоша будет очень разочарована.
Почему?
Потому что ты для нее идеал. Так она мне сказала. День свадьбы — плохое время, чтобы самому изменяться или пиджаки менять.
Даже на что-нибудь более удобное?
Кто сказал, что на свадьбе должно быть удобно?
Ах, сестричка, — сказал он, целуя ее в то место, где щека становилась губами, — при такой красоте еще и остроумие.
Она выдернула свои кружевные трусики из его нагрудного кармана. Наконец-то, — притягивая его к себе, — еще немного — и меня бы просто разорвало.
Игрушка судьбы, 1941—1924
ПОКА ОНИ ЗАНИМАЛИСЬ торопливой любовью под двенадцатифутовым потолком, который, казалось, грозил обрушиться от каблучного артобстрела (в уборочном раже никто даже и не заметил затянувшегося отсутствия жениха), дедушка раздумывал над тем, не был ли он игрушкой в руках судьбы. Разве все, что произошло с ним от момента первого поцелуя до момента этой первой супружеской измены, не было неизбежным следствием обстоятельств, на которые он не мог повлиять? И так ли уж он виноват, если выбора у него, в сущности, никогда не было? Мог ли он сейчас быть наверху, с Зошей? Разве это было возможно? И мог ли его член оказаться не там, где он в тот момент был, и не был, и был, и не был, и был, а в каком-либо ином месте? Мог ли он быть хорошим?
Его зубы. Вот первое, что я замечаю, рассматривая его младенческий портрет. Это не моя перхоть. Не высохший след асбеста или белой краски. В прорези тонких дедушкиных губ, точно косточки-альбиносы в сливовой мякоти багровых десен, полный набор зубов. Врач, наверное, пожал плечами, как делают все врачи, когда не могут найти объяснения медицинскому феномену, и утешил мою прабабушку болтовней о добрых знамениях. Но есть еще и семейный портрет, написанный три месяца спустя. На сей раз взгляните на ее губы, и вам станет ясно, что доводы врага ее не утешили: моя юная прабабушка хмурится.
Это из-за дедушкиных зубов, которыми так восхищался его отец, видевший в них свидетельство недюжей мужской потенции, соски его матери стали болеть и кровоточить, из-за чего ей пришлось спать на боку и постепенно прекратить кормление грудью. Это из-за его зубов, изящных карликовых коренных и умилительных клычочков, прабабушка и прадедушка перестали заниматься любовью и остались родителями единственного ребенка. Это из-за его зубов дедушка был извлечен из материнской утробы до срока и не получил питательных веществ, в которых так нуждалось его неоперившееся тельце.
Его рука. Можно много раз пересмотреть фотографии, так и не найдя в них ничего необычного. Хотя одна вещь встречается слишком часто, чтобы ее можно было объяснить прихотью фотографа или простым совпадением. Дедушка никогда ничего не держит в правой руке: ни портфеля, ни бумаг, ни хотя бы свою левую руку. (И на единственном сделанном в Америке снимке — со дня приезда прошло две недели, до смерти осталось три — он держит мою маленькую маму левой рукой.) Дефицит кальция привел к тому, что его растущему телу пришлось проявить рачительность в распределении ресурсов, и правой руке выпал несчастливый жребий. Он беспомощно наблюдал, как этот красный набухший отросток, постепенно скукоживаясь, покидает его навсегда. К тому времени, когда в ней возникла особая нужда, рука ему не принадлежала.
Так что я полагаю, из-за зубов он остался без молока, а из-за недостатка молока потерял свою правую руку. Из-за потерянной руки он работал не на зловещей мельнице, а на сыромятне неподалеку от штетла, и из-за нее же избежал военного призыва, отправившего его одноклассников погибать в безнадежных боях против нацистов. Рука спасла его вновь, не позволив ему поплыть назад к Трахимброду на спасение своей единственной любви (она утонула в реке вместе со всеми остальными), и еще раз, не позволив ему утопиться. Рука спасла его снова, когда из-за нее дедушку полюбила и спасла Августина, и снова, годы спустя, когда он не попал на пароход Новая Родословная, державший курс к берегам Эллис Айленда, но отправленный назад по приказу американских иммиграционных чиновников, в результате чего все его пассажиры со временем сгинули в концентрационном лагере Треблинки.
И я уверен, что именно из-за своей руки — этой дряблой плети бесполезных мышц — он обладал способностью безнадежно влюблять в себя каждую встречную женщину, и переспал с более чем сорока жительницами Трахимброда, и с вдвое большим числом жительниц окрестных деревень, и сейчас торопливо, почти на бегу, занимался любовью с младшей сестрой своей невесты.
Первой была вдова Роза В, жившая в одной из старых бревенчатых хибарок у самой Брод. Ей казалось, что чувство, которое пробудил в ней мальчик-инвалид, присланный к ней прихожанами Падшей синагоги для помощи по хозяйству, называется жалостью, и что хлеб с миндалем и стакан молока (от одного вида которого его чуть не стошнило) она тоже предложила ему из жалости, и что жалость побудила ее спросить, сколько ему лет, и сказать, сколько ей, хотя это было тайной даже для ее мужа. Это все жалость, думала она, слой за слоем стирая тушь с бровей, прежде чем показать ему ту единственную часть своего тела, которую вот уже шестьдесят с лишним лет никто, включая ее мужа, не видел. И жалость двигала ею (или так она думала), когда она повела его в спальню, чтобы показать любовные письма мужа, отправленные им с военного корабля в Черном море во время Первой мировой войны.
В это, — сказала она, беря его безжизненную руку, — он вложил несколько ниток, которыми снял размеры со своего тела — с головы, бедра, предплечья, пальца, шеи, всего. Он хотел, чтобы я спала с этим под подушкой. Он сказал, что, когда вернется, мы все перемеряем заново и сравним в доказательство того, что он не изменился… О, я и это помню, — сказала она, ковыряя пожелтевший листок, скользя ладонью (осознанно или бессознательно) вверх и вниз по мертвой дедушкиной руке. — В нем он описывает дом, который собирался для нас построить. Он даже его нарисовал, хотя художник был никудышный. Рядом был бы небольшой пруд, даже, пожалуй, прудик, чтобы разводить рыбу. А над нашей постелью было бы окно, чтобы перед сном говорить о созвездиях… А здесь, — сказала она, увлекая его руку под оборку своей юбки, — письмо, в котором он клянется в любви до гробовой доски.
Она потушила свет.
Так хорошо? — спросила она, руководя его мертвой рукой, откидываясь.
Проявив неожиданную для своих десяти лет сноровку, мой дедушка притянул вдову к себе и стащил с ее помощью ее черную блузку, до того пропахшую старостью, что он испугался и сам навсегда утратить запах юности, затем ее юбку и чулки (распираемые изнутри варикозными венами), затем трусы и ватную прокладку, к которой она прибегала с тех пор, как недержание сделалось нормой. Запахи, пропитавшие комнату, ему еще ни разу не доводилось встречать в таком сочетании: пыль, пот, ужин, уборная после того, как из нее вышла мама. Она сняла с него шорты и трусики и опустилась на него задом наперед, как в инвалидное кресло. О, — простонала она. — О. А поскольку дедушка не знал, что ему делать, он сделал то же, что она: О, — простонал он. — О. И когда она простонала Пожалуйста, он тоже простонал Пожалуйста. И когда она забилась в коротких стремительных судорогах, он тоже забился. И когда она затихла, затих и он.