Я считал, сколько раз мы с тобой беседовали с тех пор, как поженились. Хочешь отгадать, сколько?
Так ли уж это необходимо?
Мы с тобой беседовали всего шесть раз, Брод. Шесть за три года.
А этот раз считается?
Ты никогда не принимаешь меня всерьез.
Очень даже принимаю.
Нет, ты вечно шутишь или уходишь от разговора прежде, чем мы успеваем хоть что-нибудь друг другу сказать.
Прости, если это так. Я никогда не замечала. А сейчас обязательно это обсуждать? Мы ведь говорим постоянно.
Я не о разговорах, Брод. Я о беседах. О том, что длится больше пяти минут.
Что-то я запуталась. Ты не говоришь о разговорах? Ты хочешь, беседовать о беседах? Так?
Мы беседовали шесть раз, Брод. Я знаю, что это нелепо, по я считал. В остальное время это одни никчемные слова. Мы говорим об огурцах и как я больше люблю огурчики. Мы говорил о том, как я краснею, когда слышу то слово. Мы говорим о скорбящей Шанде и Пинхасе и как синяки становятся заметны не сразу, а дня через два. Говорим, говорим, говорим. Толчем воду в ступе. Огурцы, бабочки, синяки. Ерунда сплошная.
А что не ерунда? Хочешь немного поговорить о войне? Мы могли бы поговорить о литературе. Ты только скажи, что для тебя не ерунда, и мы об этом поговорим. Бог? Можем поговорить о Нем.
Ну, вот опять ты…
Что я опять?
Опять ты не принимаешь меня всерьез.
Эту привилегию надо еще заслужить.
Я стараюсь.
А ты старайся усерднее, — сказала она и расстегнула ему брюки. Она провела языком от ямки у основания его шеи до подбородка, высвободила заправленную в брюки рубаху, спустила их вниз и прикончила их седьмую беседу в зародыше. Все, что ей от него хотелось, это объятия и жаркие речи. Шепоты. Уверения. Обещания быть верным и не лгать, которые она заставляла его повторять снова и снова: что он никогда не поцелует другую женщину, что даже и думать забудет о другой женщине, что он никогда ее не оставит.
Повтори.
Я тебя не оставлю.
Еще раз.
Я тебя не оставлю.
Еще.
Не оставлю.
Кого?
Тебя.
Шел уже второй месяц с тех пор, как он начал работать, когда на пороге ее дома появились двое мужчин с мельницы. Ей ни к чему было спрашивать, зачем они пришли, и она сразу рухнула на пол как подкошенная.
Убирайтесь прочь! — выкрикнула она, шаря руками по ковру, точно это был новый язык, который ей предстояло освоить, еще одно окно.
Ему не было больно, — сообщили они ей. — Он вообще ничего не почувствовал. Отчего она зарыдала только пуще, отчаянней. Смерть — единственная вещь в этой жизни, которую абсолютно необходимо осознавать, когда она случается.
Распилочный диск соломомельчительного агрегата соскочил с шунтов и запрыгал по мельнице, рикошетом отскакивая от стен и несущих балок, и работники бросились врассыпную в поисках укрытия. Сидя на сваленных друг на друга мешках с мукой, Колкарь ел бутерброд с сыром, раздумывая над каким-то замечанием Брод, не осознавая воцарившегося вокруг хаоса, как вдруг диск отскочил от стальной сваи (оставленной на полу одним из работников, позднее погибшим от удара молнии) и с изумительной вертикальностью ввинтился в самую середину его черепа. Колкарь глянул вверх, выронил бутерброд (свидетели готовы поклясться, что в полете хлеб и сыр поменялись местами) и закрыл глаза.
Оставьте меня! — завопила Брод мужчинам, которые по-прежнему стояли безмолвно на пороге. — Уходите!
Но нам сказали…
Прочь! — сказала она, ударяя себя в грудь. — Прочь!
Наш хозяин сказал…
Ублюдки! — прокричала она. — Оставьте скорбящую скорбеть!
Но он не умер, — уточнил тот из мужчин, что был немного потолще.
Что?
Он не умер.
Не умер? — спросила она, отрывая голову от пола.
Нет, — сказал второй. — Он под присмотром врача, но, кажется, необратимых повреждений немного. Вы можете его увидеть, если хотите. Он ни в коей мере не выглядит отталкивающе. Ну, может, самую малость, хотя крови почти не было, не считая из ушей и из носа, и похоже, лезвие все оставило на своих местах, более не менее.
Рыдая еще пуще, чем когда впервые услышала весть о якобы фатальном происшествии с ее мужем, Брод сначала обняла обоих мужчин, а затем засветила им по носам со всей силой, на какую были способны ее худенькие пятнадцатилетние кулачки.
Колкарь, и правда, почти не пострадал. Он пришел в чувство всего через несколько минут и до приемной врача (а в отсутствие пациентов — организатора выездных банкетов) Абрама М довел себя сам, прошествовав по лабиринту грязных и узких проулков.
Как тебя зовут? — измеряя диск штангенциркулем.
Колкарь.
Очень хорошо, — слегка касаясь подушечкой пальца острия одного из зубцов. — А жену как зовут, можешь вспомнить?
Брод, конечно. Ее зовут Брод.
Очень хорошо. Ну и что, по-твоему, с тобой случилось?
У меня пила в голове застряла.
Очень хорошо. — Осматривая диск со всех сторон, врач нашел, что он похож на летнее солнце часов около пяти вечера, застывшее над горизонтом Колкаревой головы, что навело его на мысль об ужине — его самой любимой трапезе. — Тебе больно?
Это не боль. Что-то другое. Почти как ностальгия.
Очень хорошо. Ностальгия. А теперь можешь проследить глазами за моим пальцем? Нет, не за тем, за этим… Очень хорошо. По комнате можешь пройтись?.. Очень хорошо.
И тут без всякого повода Колкарь с размаху грохнул кулаком по столу и провопил: Индюк ты надутый!
Прошу прощения? Что?
Что сейчас было?
Ты обозвал меня индюком.
Я?
Ты.
Простите. Вы не индюк. Примите мои извинения.
Наверное, ты просто…
Но ведь так и есть! — вновь выкрикнул Колкарь. — Высокомерный индюк! И жирный вдобавок, если я этого еще не говорил.
Боюсь, я не совсем понима…
Неужели я опять что-то сказал? — спросил Колкарь, лихорадочно шаря глазами по комнате.
Ты сказал, что я высокомерный индюк.