А в заключение, поскольку музыкальный директор еще не прибыл, директор-распорядитель Арнемского оркестра вынужден был на свой страх и риск внести некоторые изменения в репертуар, включив в исполнение концерт Бетховена, известный под названием «Император», чередовавшийся с симфониями Гайдна номер 26, 92 и 94, равно как и «Меланхолические арабески» Ван ден Броека, ибо очень важно было включить сочинение современного голландского композитора в общий ряд, не говоря уже, как было сказано и оговорено с японцами, об исполнении «Моря». Японская же пианистка, сломавшая руку, играя в теннис в Берлине, похоже, поправилась и собиралась продолжить свое путешествие, согласно собственной программе, по земле самураев, где ей предстояли еще репетиции для исполнения «Императора», произведения, которое и ей, и оркестру было хорошо известно. В прошлые годы оркестр часто исполнял и сочинения Гайдна, так что четырех репетиций в ближайшее время должно было вполне хватить. Основной удар должен был принять на себя Дебюсси и его «Арабески», которые были и трудны, и сложны в исполнении, но по счастливому совпадению длились всего восемь минут.
Главный дирижер и музыкальный директор Деннис ван Цволь ворвался в аудиторию прямо из аэропорта и был встречен бурными аплодисментами. Это был упитанный лысый человек около шестидесяти лет с синими выпученными глазами, строгий и супер-эрудированный специалист с безграничным чувством юмора, смягчавшимся лишь педантичной его благовоспитанностью. Он поднялся на сцену в потертых джинсах, красном свитере и уселся рядом с Германом, разглядывая его музыкальную армию, как что-то забавное. Когда он задержал свой взор на арфистке, то, узнав ее, дружески и даже как-то особенно тепло помахал рукой.
– Итак, – прошептала она про себя, – почему бы, собственно, не он? От него так и веет дружелюбием, он способен оценить добрую шутку, да и пошутить сам, к тому же, как говорят, он тоже любит получать неожиданные подарки.
Репетиции начались на следующее же утро. В симфониях Гайдна арфе не отводилось места, так что она вполне могла позволить себе сидеть в холле и ждать. После короткого перерыва часть струнных покинули сцену, и места их были заняты перкуссионистами с их необычными на вид инструментами. Дирижер обратился к молодому композитору, мужчине едва за тридцать, с «конским хвостом» на голове, и попросил его занять его место за пультом, чтобы тот дирижировал вступлением к своей… гм… провокативной какофонии. Да. Сам же ван Цволь предпочел сесть рядом с Нóгой в зрительном зале, осведомившись о том, как прошли ее каникулы.
Заливаясь краской, она предпочла повторить то, что сказала раньше Герману:
– Ну вообще-то это были не совсем каникулы.
– Тогда что же это было?
– Что-то довольно запутанное, но и не лишенное интереса. Честно говоря, я сама до сих пор не могу понять, что же это было.
– А твоя мать?
– Она решила остаться в Иерусалиме.
– Означает ли это, что ты удовлетворена этим ее решением?
В вопросе этом она уловила неожиданную для нее… скажем, чувствительность, что-то вроде готовности к пониманию, и постаралась ответить должным образом.
– Когда я здесь, а она там… на таком расстоянии… все мои тревоги о ней… как они могут ей помочь?
Дирижер сочувственно покивал, явно готовый слушать дальше.
– Мой отец скончался девять месяцев тому назад. С моей мамой… они были просто неразлучны, полностью завися один от другого, и кто знает, были они от этого счастливы или их преданность друг к другу стала им под конец жизни в тягость. Мне приходит иногда в голову, что свобода, внезапно обрушившаяся на мою мать, неожиданно для нее самой понравилась ей, испугав вместе с тем, что может сократиться, уменьшиться, если будет ограничена правилами и предписаниями жизни в даже самом лучшем доме для престарелых.
Ван Цволь кивнул с полной серьезностью, вздрогнув от дикого звука, донесшегося со сцены, вызванного на самом деле взмахом дирижерской палочки, каковым жестом молодой композитор пытался объяснить оркестрантам замысел рожденной им музыки. Пусть здесь был даже сам ван Цволь, которому предстояло дирижировать этим сочинением на концерте, он не стал вмешиваться, посчитав более правильным дать возможность оркестрантам поэкспериментировать с новым сочинением перед лицом самого автора. И в то же время пальцы его пробарабанили на ее колене совсем другую, скрытую мелодию, которая выдала то, что занимало его мысли. И снова она сказала себе самой: «А в самом деле… почему бы и нет?» И она повернулась к нему, чувствуя, как заливается краской ее лицо.
– Маэстро… Я привезла вам несколько необычный подарок из Иерусалима, нечто такое, что вы, быть может, сочтете для себя полезным.
– Подарок?! – Он был по-настоящему удивлен. – О, Венера, дорогая моя! Есть, есть… водится за мной такая слабость. Люблю получать подарки, при условии что они не слишком дороги и невелики по размеру… Но лучше всего – если есть в них некий символ… потому что в таком случае я не должен буду дарить дарителю что-то в ответ.
Что-то вроде тревоги почувствовала она, пока нагибалась, чтобы вытащить плеть из своей сумки; подарок представлял из себя старое банное полотенце, перевязанное бельевой веревкой. Дирижер от неожиданности отшатнулся.
– Что это? – с подозрением спросил он. – Это не похоже на что-то маленькое.
Но страсть его к подаркам взяла верх и, отказавшись от сопротивления, он с нетерпением принялся развязывать узлы и разматывать полотенце, ощущая нарастающий аромат кожи, впитавший в себя запахи многих и разных шкур, по которым этому подарку пришлось пройтись.
– Что же это? – Дирижер был явно поражен.
– Это настоящая верблюжья плеть, которую я отвоевала у старого погонщика-бедуина в Старом Иерусалиме. Такими приручают и погоняют верблюдов во время переходов по пустыне. И я подумала, маэстро, что такая вещь сгодится, чтобы привести в порядок нас, музыкантов, если такая необходимость возникнет.
Широко расставленные синие лягушечьи глаза голландца вспыхнули, отразив глубочайший интерес. Или изумление? Он поднес плеть к лицу и втянул запах ноздрями.
– Не могу поверить. Ты думала обо мне все это время, пока была в Израиле?
– А почему бы нет? Я ведь точно так же, как и все, играю в вашем оркестре.
– Верно. И ты полагаешь, что я должен взбадривать и наставлять вас на истинный путь не только дирижерской палочкой, но и плетью?
– В символическом смысле, маэстро. Исключительно как символ. И подарок мой – символический. Это то, что вы любите.
– Великолепно, – промурлыкал он и простер верблюжью плеть вдоль пустых кресел, измеряя его длину, не имея, впрочем, намерения всерьез задеть кого-нибудь или что-нибудь. И задумался.
– А почему, собственно, лишь символически? – обратился он вдруг довольно воинственно к хорошенькой арфистке. – Почему только символически? Почему бы не отходить ею кого-либо, кто сбился с темпа, забыл где-то ноты или сел не на то место?