– Но тебе по-прежнему не хочется взглянуть на мою детскую арфу, как это было утром… арфу, которую Хони выбросит на помойку на следующий день.
– Ошибаешься. Я снял с нее чехол и осмотрел ее, попытавшись понять, в каком она состоянии.
– И что же ты увидел?
– А увидел я необычный, уникальный инструмент, примитивный гибрид арфы, гитары, банджо и чего-то еще. Увидел и понял, почему твой отец, который ничего не понимал в музыке, решил купить это не в музыкальном салоне, а в антикварной лавке. Играть на этом сейчас нельзя, большинство струн на нем отсутствуют, другие согнуты и оборваны… так что при всем желании мне трудно понять, чем в свое время это пленило тебя.
– Да, тебе не понять. И поскольку ни тебе, ни мне не дано оживить то, что умерло, возвращайся обратно к своей жене и не терзай ее больше иллюзиями, что в твоих силах повернуть время вспять.
44
Поскольку среди обитателей дома для престарелых в Тель-Авиве было немало тех, кому, в силу их возраста, одним раньше, а другим чуть позже предстояло предпринять последнее, как и полагается, путешествие, администрация этого заведения проявляла вполне объяснимую заинтересованность в дальнейшем пребывании в нем вполне здоровой очаровательной дамы из Иерусалима, заметно, одним фактом своего присутствия поднимавшей общее настроение, прилагая при этом все усилия, которые ей, администрации, были доступны и посильны, стараясь, чтобы эта упомянутая уже дама, примирившись с судьбой, украсила жизнь обитателей и насельников. Но как только стало совершенно ясно, что маленькие радости жизни, такие как лекции и концерты, не в силах склонить чашу весов в пользу Тель-Авива, и что популярная эта леди вскоре отбудет отсюда, общее сожаление охватило достойное сообщество, давая основание называть все это неприятным словом «уныние». Это одним из первых уловил чуткий Хони, ощущавший свою вину за принятое его матерью решение, что в последний момент побудило его предпринять еще одну, совершенно бессмысленную попытку вдохнуть жизнь в бесспорно провалившийся эксперимент. Таким образом, их отбытие в Иерусалим было отсрочено, а вкуснейший, благоухающий специями ужин, приготовленный собственноручно руками дочери, обернулся всего лишь наполовину съеденным обедом. Хони выглядел совершенно уныло.
– Не грусти, – сказала мать, – нет никаких оснований для паники из-за каких-то маленьких неудобств. Я остаюсь в окружении множества очень нуждающихся и бедных ультраортодоксов, которые счастливы будут позаботиться обо мне за горсть мелочи.
– А потом за такую же мелочь они затащат тебя в свое ультрарелигиозное болото.
– Только не меня. У меня, как и у папы, достаточно мозгов, а Господь всегда давал нам силы придерживаться того, что мы считали правильным.
Как только три ее тяжелых чемодана были доставлены один за другим в квартиру, она обошла все три комнаты, а вернувшись, удивленно воскликнула:
– Нóга, милая! Что это? Неужели я и в самом деле была настолько хорошей матерью, что ты так расстаралась привести квартиру в такой порядок?
– Да, – ответила Нóга, – да именно такой ты и была. Ты была великолепной матерью, поскольку никогда не ограничивала мою свободу.
Слезы сами потекли по щекам пожилой дамы, которая всю жизнь чаще всего предпочитала прятать свои чувства, прикрываясь иронией. А пока Нóга чуть смущенно посмеивалась над слезами своей матери, брат ее разворачивал бурную деятельность среди возвращенной к жизни квартиры, непрерывно ворча то на слишком слабое освещение, то по поводу никуда не годной щеколды, дела рук услужливого Абади.
– Это черт знает что, а не задвижка, – бурчал он, – просто какая-то пародия на засов. Если бы в доме была хоть крохотная собачонка, ее хватило бы, чтоб остановить этих ублюдков.
– Все совершенно наоборот, – заявила мать Хони, рассмеявшись. – Собака заинтересовала бы их больше, чем израильское телевидение.
– Не из-за чего беспокоиться, – добавила Нóга. – Все. Нет никаких больше детей. И не будет. Шайа лично привел своего паршивца, чтобы тот извинился.
Но Хони мертво стоял на своем:
– Все зависит от мамы. Продолжит ли она соблазнять их дальше.
– Я и не думала их соблазнять. Это все ваш отец. Он надеялся, что телевидение хоть ненамного отвлечет их от религии.
– Тщетные надежды.
– Разумеется. Но когда я видела, как они без всякого присмотра носятся вверх и вниз по лестнице, абсолютно не зная, чем заняться, я начинала чувствовать перед ними какую-то вину.
– Они вовсе не нуждаются в твоей жалости, – закончил этот разговор Хони, вновь сосредотачиваясь на проблемах освещения. – Придется заменить все лампочки, – и он примерился к двум чемоданам сестры, собираясь отнести их вниз к машине.
– Э-э, погоди, – резко остановила его мать. – Минутку. Расслабься. Что за суета? Это же последний вечер… Это же прощание… перед разлукой. Кто знает, когда мы соберемся вот так, вместе… Если тебе так уж необходимо сию минуту отправиться к жене и детям – уезжай без всяких чемоданов, а мы закажем такси и доберемся до аэродрома.
Хони запротестовал. Разве не он встречал Нóгу три месяца тому назад в аэропорту? Ну так он же с тех пор отвечает за нее до последней минуты ее пребывания в Израиле. Вылет самолета – в пять часов утра и, следовательно, у нее есть еще больше трех часов свободного времени. Так что – никаких такси, и все – на нем. Это его твердое решение.
– Если ты действительно так решил, – сказала его мать, – тогда можешь расслабиться. Вместо того чтобы тащить Нóгу к себе домой в Тель-Авив, а потом по той же дороге обратно в Бен-Гурион посреди ночи, включи логику, и она подскажет, что тебе лучше всего прикорнуть здесь на пару часов. А я – поскольку уже этой ночью, во всяком случае, не смогу выспаться в этом заведении для стариков в Тель-Авиве, – отпраздную возвращение в собственную кровать здесь, у себя. Со всеми удобствами. И ничуть не хуже.
– А что означает твое… не хуже? – поинтересовался Хони.
– Не ощущая чувства тревоги и одиночества. Со своими детьми.
И в старой этой квартире воцарилось спокойствие. Нóга достала из холодильника вазу с фруктами, принесла три тарелки и три ножика, маленьких и острых, и сказала:
– А теперь давайте очистим дары природы от пыли Земли Ханаанской… Только безо всяких благословений, хорошо?
И они, очистив от кожуры, съели оставшиеся фрукты, должным образом восхищаясь красотой и изяществом стеклянной чаши, особенно золотом окантовки, замысловатым орнаментом, имевшим, похоже, какое-то еще, кроме чисто хозяйственного и красочного, значение.
– Осторожно, – сказал Хони, – это вещь ценная, но очень хрупкая, и обращаться с ней надо как можно более бережно – так что я, пожалуй, сам ее вымою.
И с этими словами он поднялся и понес эту сверкающую красоту к кухонной мойке, где она в последнюю секунду выскользнула у него из рук, разлетевшись на мелкие куски, окрашенные кровью, которая обильно текла из порезанных острыми осколками пальцев.