Спустя год брака у них родилась девочка – Норина мама, ее назвали Донной.
Донна выросла в семье, где родители почти постоянно ссорились, и потому считала брак не просто неизбежным, но и неизбежно скорбным делом. Она стала секретаршей в юридической фирме, а потом специалистом по связям с общественностью в совете Бедфорда, но затем с ней произошло то, что никогда не обсуждалось, по крайней мере, с Норой. С ней случился какой-то нервный срыв – первый из нескольких, – из-за чего она сидела дома и, хотя и оправилась, никогда уже не вернулась на работу.
Это была невидимая эстафетная палочка неудач, которую мама передала дальше, и Нора долго держала ее в своих руках. Возможно, поэтому она отказалась от стольких вещей. Ведь это было записано в ее ДНК – что ее ждут неудачи.
Нора размышляла об этом, сидя на корабле, пробиравшемся по полярным водам в сопровождении чаек – черноногих моевок, как сообщила ей Ингрид.
С обеих сторон в ее семье поддерживалось негласное убеждение, что жизнь неизбежно тебя обманет. Норин папа, Джефф, определенно прожил жизнь, в которой постоянно промахивался.
Он вырос с матерью-одиночкой, так как его отец умер от инфаркта, когда сыну было два года, и от него остались лишь самые смутные воспоминания. Норина бабушка по папиной линии родилась в сельской Ирландии, но эмигрировала в Англию, чтобы стать школьной уборщицей, с трудом зарабатывала себе на хлеб, а о развлечениях даже речи не шло.
Джеффа постоянно травили в детстве, но он вырос здоровяком, широким в плечах, способным поставить своих обидчиков на место. Он очень старался, хорошо проявил себя в футболе, толкании ядра и особенно в регби. Он играл за молодежную команду Bedford Blues
[58], стал ее лучшим игроком и какое-то время был успешен, пока его не остановила травма коллатеральной связки. Тогда он устроился учителем физкультуры, сгорая от обиды на вселенную. Он всегда мечтал о путешествиях, но в итоге разве что выписывал National Geographic и порой выбирался на праздники на Киклады
[59] – Нора помнила его в Наксосе, фотографирующим храм Аполлона на закате.
Может, такими были все жизни. Может, даже самые, казалось бы, эталонно увлекательные или стоящие жизни в итоге ощущались одинаково. Километры разочарований и однообразия, обид и соперничества, но с проблесками чуда и красоты. Может, в этом и заключался единственный смысл. Быть миром, наблюдающим самое себя. Может, не из-за отсутствия достижений ее родители стали несчастными, а из-за их предвкушения. Однако Нора не имела об этом ни малейшего представления. Но на корабле она кое-что поняла. Она любила родителей больше, чем думала, и прямо там она простила их полностью.
Одна ночь в Лонгйире
Через два часа они вернулись в крошечный порт Лонгйира. Это самый северный город Норвегии – да и всего мира, с населением около двух тысяч человек.
Нора знала это из осевой жизни. В конце концов, она мечтала об этой части света с одиннадцати лет, но ее знание заканчивалось журнальными статьями, поэтому ей все еще было неловко участвовать в разговорах.
Но путь назад оказался сносным, в основном потому, что ее неспособность обсуждать образцы камней, льда и растений или понимать выражения вроде «полосчатая базальтовая порода» и «постледниковые изотопы» списывалась на шок от встречи с белым медведем.
Она и была в шоке, все верно. Но это был не тот шок, о котором думали коллеги. Шок заключался не в том, что она могла умереть. Она собиралась умереть с тех пор, как вошла в Полночную библиотеку. Нет, она испытала шок оттого, что захотела жить. Или, по крайней мере, могла представить себя снова живой. И она хотела сделать что-то хорошее с этой жизнью.
Человеческая жизнь, по словам шотландского философа Дэвида Юма
[60], для вселенной не важнее жизни устрицы.
Но для Дэвида Юма она оказалась достаточно важной, чтобы записать эту мысль, так что, возможно, она была достаточно важной, чтобы совершить нечто хорошее. Помочь сохранить жизнь во всех ее формах.
Как поняла Нора, работа, которую выполняли эта другая Нора и ее коллеги ученые, как-то связана с определением скорости таяния льда и ледников в этом регионе – так оценивались темпы ускорения климатических изменений. Этим они не ограничивались, но это было главное, насколько Нора могла судить.
Итак, в этой жизни она вносила свой вклад в спасение планеты. Или, по крайней мере, отслеживала неуклонное ее разрушение, чтобы сообщить людям факты, связанные с экологическим кризисом. Это было печально, но правильно и в конечном итоге приносило удовлетворение, как ей казалось. У нее была цель. Был смысл.
Другие тоже были удивлены. Из-за истории с белым медведем. Нора снова оказалась героем: не олимпийской чемпионкой по плаванию, но в ином, столь же приятном смысле.
Ингрид обняла ее за плечи.
– Ты наша кастрюльная вояка. Думаю, нам нужно отметить твое бесстрашие и революционные исследования ужином. Отличным ужином. С водкой. Что скажешь, Питер?
– Отличный ужин? В Лонгйире? А там такой бывает?
Как оказалось, бывает.
Сойдя на сушу, они направились в аккуратный деревянный сарай под названием Gruvelageret
[61], стоящий на пустынной дороге в суровой долине, запорошенной хрустким снегом. Она пила арктический эль и удивила коллег, заказав единственное вегетарианское блюдо из меню, состоявшего из оленьих стейков и лосиных бургеров. Должно быть, Нора выглядела усталой, и ей на это намекнули несколько коллег, а может, дело было в том, что она не могла с уверенностью поддерживать беседу. Она почувствовала себя учеником-водителем на оживленном перекрестке, нервно ожидающим безопасного просвета на дороге.
Гюго был с ними. Он все еще выглядел так, словно ему больше пришлись бы по душе Антиб или Сан-Тропе. Ей было неловко оттого, как он на нее смотрит: слишком уж внимательно.
Когда они торопливо возвращались в свое жилье на суше, напоминавшее Норе университетские общежития – разве что поменьше, более северное, деревянное и минималистское, Гюго догнал ее и пошел рядом.
– Любопытно, – сказал он.
– Что любопытного?
– Сегодня за завтраком ты не знала, кто я.
– А что такого? Ты тоже меня не знал.
– Конечно, знал. Мы проболтали вчера часа два.