— Вы ей завидовали?
— Я? С чего бы это? — его вопрос заставил вновь повернуться.
— Недостаток чего бы то ни было у человека: успеха, внимания, славы — редко не восполняется завистью, — разошёлся старик, пытаясь разозлить девушку и тем самым вынудить её сболтнуть что- нибудь сгоряча, но она помалкивала.
— Жажда славы, Евгения, слишком жгучая и неукротимая, сильнее её разве что жажда мести. Они беспредельны и быстро расползаются во все стороны, поверьте старику, их довольно трудно придушить. Правда, люди неохотно признаются себе в этом. Но, возможно, я заблуждаюсь, и в вашем дружном коллективе всё совсем не так.
— Ненавижу весь этот поэтический бред. И вообще, не понимаю, о чём вы говорите. Извините, но я предупреждала, что опаздываю, — она резко отодвинула стул, вскочила и быстро направилась к выходу, спиной чувствуя на себе взгляд старика.
Евгения ушла, оставив Петра Александровича за пустым столом. И это было как нельзя кстати, так как старый Кантор решил выпить чашечку кофе в полнейшем одиночестве и, если получится, поразмышлять. Он проводил девушку задумчивой улыбкой и только- только собрался основательно задуматься обо всём услышанном, но, посмотрев в сторону буфетной стойки, упёрся глазами в женское лицо, выражение которого отражало величайшее любопытство и говорило о явной жажде пообщаться именно с ним.
— Вы меня спросите, любезный. Бозе мой, так я вам всё скажу, — не дождавшись своей очереди, жалко усмехнулась буфетчица, подзывая старика, — вы спросите меня. Мне хочется лично с вами поговорить.
— Что ж, с превеликим удовольствием, фрау, буду чрезвычайно рад.
— К ней все относились странно, — начала сочувственно качать головой Ивета Георгиевна едва к ней подошёл любопытный старик, готовый её слушать.
— Что это значит — странно? — насторожился Пётр Кантор, опираясь о прилавок одной рукой.
— С какой-то предвзятостью относились, вокруг неё всегда был, знаете ли, тяжёлый шепоток.
— А нельзя ли поподробнее?
— Её все рассматривали под микроскопом. Вот что, — не колеблясь, говорила буфетчица. — Если она начинала кокетничать с нашим поваром, все тут же ехидно шептались: мол, мы никогда не дождёмся обеда. Но если она не кокетничала, то испытывали разочарование, и всё равно о чём-то шептались. Над мужчинами она откровенно смеялась, считала их глупыми и трусливыми. А если она так считала, то у неё были-таки для этого основания. Аз ох-н-вэй, любезнейший. Чудесная была девочка, я знаю, что говорю. Много раз видела, как она танцует, — и в знак восторга Ивета Георгиевна закатила глаза, — танцевала так, что кровь в жилах стыла. Настоящая драгоценность. Маленькая стервочка. Да, да. Но такой всё можно простить.
— А что же окружение, люди?
— А люди, люди… она их не замечала. А они, в свою очередь, не прощали ей чувств, плохих чувств, гадких, которые у них рождались, глядя на неё.
— Что вы имеете в виду? — старый Кантор решил, что в данной ситуации наиболее полезно прикидываться максимально непонятливым.
— Как что, любезный? Зависть, ревность, злость. Они винили эту маленькую бедняжку в собственном несовершенстве. Она ведь была недосягаема, эта девочка.
Ивета Георгиевна смотрела на Кантора в упор своими подслеповатыми глазами навыкате, как у фарфоровой собачки, которые практически свисали ей на щёки.
— Поверьте мне, я знаю, что говорю. Восхитительная была девочка. Для девочки непростительно быть вульгарной, а у неё этого и в помине не было. Она была надменная девочка, заносчивая, но если бы вы слышали, как она смеялась над моими еврейскими анекдотами. Не цинично, не пошло, это был смех простодушного ребёнка.
— Вы в самом деле так считаете?
— Каждый человек имеет свои пороки, любезнейший, свои потаённые места, и ему кажется, что за счёт них он умнее или сильнее других. А эта маленькая мейдале
[15] не хитрила, не заискивала, не поддакивала из вежливости, не притворялась. Да-да, я ведь вам дело говорю, — она многозначительно посмотрела на собеседника, будто в её словах был какой-то подстрочник, который тот должен был моментально считать. — А эта девочка была выше всего этого. Железная воля. Я давно здесь служу, уважаемый, и много всматриваюсь в людей. В ней не было ни злобы, ни ненависти. Я не могу ошибиться. Это была закрытая девочка, по-своему сильная. Такие, как она, всем глаза мозолят, всем мешают…
— А кому она мешала, как вам кажется? — насторожился Пётр Кантор.
В это самое время к буфетной стойки подлетела целая группа шумной закулисной молодёжи.
— Извините, мне надо работать, всего хорошего, и поменьше слушайте. Наши местные улитки только с виду все в своих раковинах, а на самом деле так и думают, как бы устроить неприятность ближнему, — проговорила смущённым голосом буфетчица. Она отвернулась от старого Кантора, растянулась в улыбке при виде покупателей и принялась быстро наливать кофе, добавлять сливок, подкладывать под чашки бумажные салфетки. Тут же загудел миксер с фруктовыми коктейлями, зазвенели стаканы.
— Бедные, бедные вы мои девочки, жертвы вы мои невинные, — запричитала сердобольная Ивета, глядя на девушек в трико и длинных тёплых кофтах с надписью «Grishko», — что же вы такие худенькие-то, откуда только силы-то у вас берутся? Да, теперь все хотят быть первыми, все хотят быть лучшими, а желания требуют жертв, ох требуют.
— Разумеется. Благодарю вас, фрау, и не буду отвлекать, — Кантор согласно покивал. Его внимание привлёк заглянувший в дверь и тут же исчезнувший молодой человек довольно странной, совсем не мужской наружности, а именно Вадим Петрович Лебешинский. Забыв о своей чашке кофе, Пётр Александрович направился по нескончаемо длинному коридору в кабинет художественного руководителя.
— Остановитесь и не оборачивайтесь, прошу вас, — вдруг сказал за спиной незнакомый голос, взявшийся неизвестно откуда, ибо ничьих шагов за своей спиной старик не слышал. Голос этот был не просто незнакомый, а искажённый до такой степени, что было не разобрать женский он или мужской.
Старик подчинился и замер не оглядываясь. Некто бесшумно подошёл сзади и быстро зашептал на ухо Петру Александровичу сведения, в серьёзности которых сомневаться не приходилось, а потом этот самый шептун так же неожиданно исчез никем не замеченный, не оставив после себя ни единого звука благодаря лысой ковровой дорожке. Ошеломлённый старик так и стоял посреди коридора, не пытаясь ослушаться и не находя в себе сил обернуться. Он лишь прислонился плечом к стене, глубоко дыша, в ожидании, когда же стихнет тахикардия и уймётся одышка. Подождав с минуту, он стал усиленно прислушиваться, но в коридоре оставалось тихо, как в склепе. Пётр Александрович был потрясён и не мог поверить в то, что услышал. А ещё через минуту он призвал все свои силы, а заодно и здравомыслие Хайдеггера, который в этот момент назидательно шепнул ему: «Мыслительные усилия для достижения другого начала — это тёмные, запутанные, непрорубленные ходы под землей. Это вовсе не простой путь через поле весенним утром».