Он чувствовал лёгкое удушье. Когда поднимаешься высоко в гору, постепенно становится трудно дышать, как раз и чувствуешь то самое лёгкое удушье от нехватки воздуха. Даже если ты покорил неприступную вершину, то всегда есть шанс потерять равновесие от удушья и сорваться вниз. Нечто подобное сейчас испытывал Платон, представляя Милену, холодную, недоступную, далёкую вершину, рядом с которой всегда перехватывает дыхание. Он пытался найти какую-нибудь зацепку, крючок, слабое место, за которое можно ухватиться, но ничего не находил. «Завтра утром перед репетицией попытаюсь с ней поговорить», — думал Платон, понимая, что говорить с равнодушной женщиной и трудно и страшно, но он всё-таки попробует. Его самоуважение от этого не пострадает.
XVI
Наутро бледный Платон стоял у приоткрытой двери женской гримёрки и внимательно разглядывал, как Милена сидела на стуле посреди безлюдной уборной с пуантами в руках. Она зажимала между колен новую балетную туфельку, постукивала маленьким молоточком по краям её носочной части, чтобы та становилась мягче и удобнее. Потом она несколько раз поднималась со стула, закладывала пуанты в дверную щель и слегка сжимала их перед самым носом Платона. Он терпеливо дожидался, когда же она его уже заметит.
Милена закончила с приготовлением и стала надевать пуанты из белого атласа, обшитые белой кружевной тесьмой. Она с придирчивой объективностью разглядывала свои ноги, точно они не были идеальны и принадлежали вовсе не ей. Платон прямо-таки пожирал глазами шёлковые ленточки, пришитые к корпусу балетной туфли, плотно опоясывающие стройную ногу Милены. Ему хотелось как-то привлечь к себе её внимание, но слова ещё не рождались, а Милена, видно, не собиралась ему помогать, она молчала, и это её безмолвие ещё сильнее придавливало Платона. Вот если бы она сказала какую-нибудь глупость, это существенно разрядило бы воздух и порадовало бы его. Из уст любимой женщины даже глупости звучат восхитительно, особенно глупости и звучат восхитительно.
Она наконец оторвалась от своего занятия, встала на жёсткий «пятачок», от чего сделалась ещё более воздушной, способной оторваться от земли, бросила на Платона короткий непонимающий взгляд и быстро отвернулась. В нём вспыхнуло возмущение.
— Доброе утро, Милена, — начал совсем разозлившийся Платон, но при этом старался говорить ровно, — ты знаешь, я тут вспомнил забавный случай: однажды один инженер, оказавшись на каком-то балете, кажется «Дон Кихоте» или «Лебедином», увидел, как балерина крутит на одном пуанте тридцать два фуэте. Инженер был очень удивлён и загорелся желанием механизировать весь этот процесс, чтобы облегчить такой адский труд. Он долго изучал устройство пуант, а потом предложил встроить в жёсткий носок маленький шарикоподшипник. Ему казалось, что при таком усовершенствовании любая балерина сможет наверчивать хоть сто тридцать два фуэте. Балерина, правда, отказалась. Как думаешь, Милен, это помогло бы классической хореографии?
— О нет, только не это! — она внимательно посмотрела ему в лицо. — Платон, прошу тебя, пощади мои уши. То, что у тебя напрочь отсутствует чувство юмора, не беда. Хуже, когда ты начинаешь шутить. Поверь мне, не надо, это не твоё.
Он смотрел на неё не отрываясь, его переполнял стыд за собственную неуклюжесть и мучил страх окончательной отставки. Раньше, до Милены, Платон считал себя хорошим любовником, искусным в любви, ему казалось, что из его постели женщины выходили счастливыми и благодарными, изумлёнными и жаждущими с ним новых встреч. Сейчас всё совсем иначе, сейчас он был растерян, и от этой самой растерянности был готов обхватить её шею двумя руками и начать тихонько придушивать, пока она не посинеет и не начнет хрипеть.
— Что ты делаешь сегодня вечером? — резко спросил Платон.
— У меня сегодня свидание, — равнодушно ответила Милена и хотела выйти, но он перегородил ей путь, — дай пройти, все давно в зале, репетиция уже началась. Меня ждёт Петровская.
Платон почувствовал себя третьим лишним, от которого в такие моменты полагается как-то отвязаться, убежать, или даже спрятаться. За что такие муки? Она была стихией, океаном, целебными водами, которыми можно либо излечиться, либо бесследно в них утонуть. Как бы то ни было, Платон сейчас понял, что эта женщина, эта самовлюблённая женщина, эта гордячка переменит всю его жизнь. Он не знал, какие изменения она предвещает, но это судьба, с судьбой спорить бессмысленно.
— У тебя новый любовник? Или ты сегодня опять встречаешься с Романовским? — сам себя растравливая, с болезненным наслаждением спросил Платон.
Она опустила глаза, красноречиво давая понять, что не слышит его дурацкого, неделикатного, бессмысленного вопроса, — вопроса, который задавать так же неуместно, как и отвечать на него.
— Возьми меня с собой, я тебе не помешаю, я буду просто смотреть, — чуть слышно металлически-гибельным голосом попросил Платон.
— Ты в своём уме? Это уже слишком! Даже моя аморальность не безгранична, — она брезгливо на него взглянула. — Не строй из себя Отелло. Меня никогда не приводили в восторг ревнивые кретины вроде тебя.
— Милена, почему, ну почему ты равнодушна к страданиям, которые причиняешь мне? Ты что, не видишь, как мне плохо?
— А я предпочитаю людей блаженствующих людям страдающим. Вчера, в доме твоего деда, я тебе как раз об этом и говорила. Да ты, как видно, туговат на ухо и ровным счётом ничего не услышал.
— Мне плохо.
— Ты всё выдумал, ты фантазёр в самом худшем смысле этого слова, и к тому же неудачник. У таких людей надуманные страдания ничем не отличаются от реальных. Дай пройти, я опаздываю.
— Милена, ты ведёшь себя просто неприлично!
— Что? — расхохоталась ему в лицо Милена. — Что за приступ честности, Тоник? Припоминаю, не так давно ты благополучно переспал со мной, позабыв предварительно предложить руку и сердце, а теперь рассуждаешь о приличиях?
— Милена, опомнись, что ты говоришь? Посмотри на меня, я ведь тебе верен. Я хочу быть тебе верным. Мне кроме тебя никто не интересен.
— Что за вздор ты мелешь с утра. Это будет похлеще нашего кордебалета с их потугами порассуждать. Ты мне верен? Верен. Я не знаю, что значит быть верным или неверным. И уж, во всяком случае, ни о чём подобном я тебя, кажется, не просила.
— Скажи честно, я тебя потерял? — не унимался Платон, выжидающе стоя в дверном проёме и загораживая проход.
— Жаль, что у нас не ставят «Идиота», ты бы блистал в главной роли. Тебе не пришлось бы даже входить в образ, потому что это твоя суть.
— Я тебя потерял? — не отступал Платон. Пусть она говорит обидные слова, это всё же лучше, чем ничего, чем полное равнодушие. Пусть с её уст слетают слова, которые трудно простить, пусть их будет как можно больше, ему так будет даже легче.
— Чтобы потерять, нужно для начала иметь, обладать. А постель, мой ревнивец, это ещё не обладание, это животное желание, да и всё. Чтобы по-настоящему обладать женщиной, её нужно завоевать. Ты что-нибудь об этом слышал? Судя по твоему поведению, нет. Завоевать умом, уверенностью, великодушием, Тоник. А за тобой ничего подобного не водится. Кстати, и в постели ты тоже не блещешь. На сцене ты и то более техничен. Так что не обольщайся, мой славный неудачник, нельзя потерять то, чего никогда не имел. Твои фантазии куда более развиты, чем твои физические и умственные возможности.