…Эту ночь, как и все предыдущие, Волкодав провёл в пути. Ему
нравилось идти ночью, потому что страха перед темнотой, присущего большинству
обычных людей, для него не существовало. Давно минули времена, когда в
мальчишестве они доказывали свою смелость, без костра ночуя в лесу. Темнота
непроницаема для обычных людских глаз, она таит непонятное и неведомое, а
человеку свойственно населять непонятное всем, чего он боится. К Волкодаву это
не относилось. Он обладал ночным зрением, даром праотца Пса. Да и страхи видел
такие, с которыми вряд ли способны были тягаться порождения обыкновенной лесной
темноты.
А когда уходит боязнь, остаётся любование красотой.
Так человек, несущий в душе страх перед змеями, убежит не
разбирая дороги не то что от гадюки – от безобидного полоза или ужа. Тот же,
кто не боится, памятуя, что змея не нападёт первой, если не злить, –
залюбуется плетёным пёстрым рисунком на чешуйчатых гадючьих боках…
Ночь всегда казалась Волкодаву временем мудрого созерцания.
Днём можно рассмотреть каждый листок, каждую песчинку, каждый стебелёк травы и
копошащихся между ними букашек. Ночь затеняет мелочные подробности и заливает
тьмой пестроту зелени и цветов, позволяя видеть лишь общие очертания… в которых
тем не менее отчётливее, чем днём, проявляется тайная суть. День – работник и
хлопотун, день полон насущных забот, которые именно поэтому и называются
повседневными. Ночь никуда не спешит и не думает о мелочах. Ночь созерцает,
заглядывая за внешнюю сторону вещей. День – ярок, сообразителен и умён. Ночь –
мудра. Днём над миром светящимся куполом горит синева, и оттого кажется, что
ничего нет главнее этой земли и тебя на ней, и солнце вершит свой круг в
небесах единственно затем, чтобы озарять поле твоих трудов. Ночью в небе
зажигаются мириады звёзд… а если верить страннику, бывавшему там,
наверху, – каждая звезда есть солнце своего мира. И делается ясно, что ты
бредёшь по поверхности пылинки, летящей в просторах необъятной Вселенной.
Вселенной, для которой вся твоя жизнь с её счастьем, печалями и страстями –
мимолётней, чем для тебя самого – жизнь бабочки-однодневки. Миг столь краткий,
что его заметить-то мудрено…
Луна стояла высоко и светила ярко. Волкодав всё оглядывался
на неё. Дорога, уже начавшая огибать холмы, вела его на северо-запад, так что
луна светила путнику в спину, а по земле впереди Волкодава невесомо скользила
плотная тень. Мыш то возвращался на плечо венну, то улетал разбойничать в лес
и, по своему обыкновению, больше безобразил, чем охотился: то тут, то там
раздавались вскрики потревоженных птиц. Волкодав прислушивался к голосам ночи,
силясь сообразить, чего же среди них не хватало. И наконец понял: соловья. В
весеннем лесу перекликались ночные птицы, знакомые и незнакомые. Но того,
единственного между всеми, голоса с его пощёлкиванием, неповторимыми коленцами
и вроде бы негромкими, однако очень далеко слышными трелями – не было.
Почему-то в Шо-Ситайне совсем не водились соловьи…
А луну окружали облака, вернее сказать, рябая облачная пена,
медленно плывшая в бездонной чаше небес. Свет луны куда мягче солнечного,
способного растворить своей мощью тонкую и нежную ткань небесных покровов.
Лунные лучи играли в серебряном кружеве, распространяясь во все стороны от
круглого лика светила, и казалось, будто удивительный ветер мчался по кругу,
вовлекая небесную пену в гигантский облачный хоровод…
У нас помнят о Великой Ночи, длившейся тридцать лет и три
года. Это было время беды. Звери выходили из заваленных снегом лесов к
человеческому жилью, просились в тепло… Но если задуматься: а лучше было бы,
если бы на тридцать лет и три года установился Великий День? И яркий солнечный
свет не ведал бы перерыва?.. И не было бы ни ночного отдыха, ни зимнего сна?
Лучше?.. Вот уж не знаю…
В Тин-Вилене и других больших городах обитали люди, которые
ночёвку в лесу, вдали от привычного крова, почли бы если не суровым испытанием,
то по крайней мере чем-то из ряда вон выходящим, – и сделали бы всё от них
зависевшее, чтобы только отгородиться от жуткого и непривычного леса, и от
темноты, и от лунного света. Некогда Волкодав про себя осудил бы их, да ещё
посмеялся втихомолку – вот, мол, она, неправедность городской жизни!.. С тех
пор он, к счастью, успел поумнеть и понять: праведность бывает разная. Взять, к
примеру, переписчиков книг, без которых библиотечному хранителю в Хономеровой
крепости нечего было бы хранить. Или Улойхо, маленького горбатого ювелира, что
не вылезал из-за верстачка, создавая вещи дивного вдохновения и красоты… Зачем
подобным людям ещё и уметь разводить костёр под дождём? Пусть лучше занимаются
своим делом. А такие, как Волкодав, будут заниматься своим…
Луна медленно опустилась за горизонт. Темнота на некоторое
время сделалась гуще, но потом начала постепенно редеть. С востока подходил
новый день. Сначала в сплошной стене леса проявились отдельные кусты и деревья.
Затем чёрно-серая пелена ночи истончилась и стала отчётливо синеватой, и в ней
мало-помалу возникли цвета. Зелень молодых листьев и хвои, медная окалина сосновых
стволов, желтоватые плешины песка… Волкодав вдохнул предутренний ветерок,
уловил в нём прозрачную струну, нёсшую дыхание водной шири, и понял, что сейчас
выйдет к озеру.
Его народ, испокон века живший в лесах, называл озеро озером
оттого, что среди плотной чащи только на берегу водоёма можно было охватить
взглядом, обозреть открытое пространство, увидеть над собой небо не сжатым
малахитовыми глыбами древесных вершин, а распахнутым во всю ширину. Дорога
торопилась мимо озера; лишь короткий отвилок сворачивал прямо к берегу, и там,
между редкими соснами, чернели пятна старых кострищ. Видно, здесь, на самой
границе Озёрного края, любили останавливаться и одинокие путники вроде венна, и
целые купеческие обозы. У Волкодава не было никакой настоящей необходимости
покидать тракт и спускаться к воде, но всё-таки он свернул вниз и вышел на
берег, туда, где расступались береговые кусты и камыш, оставляя чистый песчаный
обрывчик в три пяди высотой. Мыш, привыкший за несколько суток к постоянной
спешке, проскочил было вдоль дороги вперёд, но скоро вернулся искать хозяина и,
найдя, с укоризненным чириканьем сел ему на плечо.
Из четырёх дней задержки, так необъяснимо раздражавших его,
Волкодав успел наверстать два с половиной. И теперь не мог отделаться от
ощущения, будто ступает по собственным следам, оставленным полтора суток назад,
и что здесь, рядом с ним, стоит он-сам-должный, тот, кому надлежало пройти
здесь вечером позавчерашнего дня.
Солнце ещё не выбралось из-за леса, но его лучи уже играли в
облаках, медленно наплывавших с юго-востока, и этим зрелищем можно было бы
любоваться до бесконечности, не будь оно столь мимолётно. Сколько бы песен ни
слагали поэты о прощальном пиршестве закатов, – на самом-то деле такого
нарядного неба, как на рассвете, в другое время суток попросту не бывает.
Может, всё дело в том, что рассвет призывает к новым усилиям, а значит, сулит
исполнение чаяний и надежд, тогда как гаснущий закатный багрянец знаменует
неизбежное расставание с чем-то, что дорого, и заставляет думать обо всём, чего
не успели? Или всё просто оттого, что поэты просыпаются обычно к полудню,
вечером же пьют вино и оттого руководствуются не действительностью, а больше
плодами своего воображения, в то время как те, кому жизнь пахаря или охотника
велит встречать рождение почти каждого нового дня, песен, как правило, не
слагают?