Если лукавые игры девчонок и парней возле костров можно
назвать отрицанием повседневных любовных обычаев, но таким отрицанием, которое
на самом деле их подтверждает, – так и бесчиния суть временный отказ от
всего, что в обычные дни направляет поведения человека. И, конечно, отказ этот
совершается не затем, чтобы хоть немного отдохнуть от опостылевших
установлений. Нет! Скорее ради того, чтобы доказать и себе самим, и всем,
способным увидеть, – какая воцарится неразбериха, если праматеринские,
прадедовские установления окажутся однажды отринуты. В самом деле, это что же
получится, если венны, испокон веку не страдавшие от покраж, позабудут разницу
между своим и чужим? Если, к примеру, усомнятся, где следует хранить
кормилицу-соху: то ли в сарае, то ли на крыше избы?.. Да ещё и не своей, а
соседской, потому что соседская показалась удобней?.. Если топоры начать
складывать не где всегда, а в колодец? Если разобрать поленницу и заново
воздвигнуть её на чьём-то крылечке, прямёхонько перед дверью?..
И, так-то хозяйствуя на соседском дворе, ты отчётливо
знаешь: в это самое время кто-нибудь натягивает у тебя над порогом верёвку.
Чтобы никто не остался обойдённым весёлыми неожиданностями поутру. Или тихо, но
тщательно конопатит входную дверь дома. Или, подманив простоквашей прожорливого
кота, скармливает ему вместе с угощением нечто такое, отчего смирный мышелов
начинает метаться как угорелый и завывать, словно ему наступили на хвост, и вот
тут-то самое время его запустить через дымовое отверстие в крыше большого
общинного дома, чтобы он до утра радовал громкими песнями и полётами со стенки
на стенку всех его обитателей. В том числе важную большуху, властную
предводительницу рода, вольную – в обычное время – кого угодно хоть и за ухо
взять…
Так поступают во всех веннских родах, и Зайцы каждую весну
занимаются тем же.
Зайцы носят своё прозвание оттого, что когда-то давно их
будущая праматерь, собирая грибы, забралась слишком далеко в чащу и оказалась
на пути лесного пожара. И худо бы ей пришлось, не подоспей неизвестно откуда
изрядный заяц-русак. Подскочил он к девушке – и повёл её прочь от беды,
оглядываясь, останавливаясь и ожидая, пока она добежит. Повёл не туда, куда
спасалось остальное зверьё, но она поверила. И открылось им малое озерко под
защитой большой гранитной скалы, – десять таких пожаров пересидеть, волоса
не опалив… А как отбушевал палючий огонь – тут-то заяц кинулся оземь, обернулся
молодым статным мужчиной… С того пошёл род.
Все Зайчихи были от Богов благословлены многочадием, и
потому селение Зайцев, раскинувшееся между обширными березняками и мелководной,
но трудно застывавшей в морозы речкой по имени Крупец, было большим и богатым.
Двое сирот, брат и сестра, вышли к нему как раз в середине ночи: кузнец Шаршава
– и Оленюшка, которую он продолжал называть этим именем, хотя она больше вроде
бы не имела на него права. «А что?! – убеждал Шаршава её и себя. –
Меня ж вот щеглы не покинули, хотя я теперь как бы и не Щегол. И тебя ни один
олень не отринет… что бы твоя матушка ни наговорила…»
Оленюшка только молча кивала. И покорно плелась за кузнецом,
даже не очень спрашивая, куда ведёт. Нет, мать не прокляла её… хотя, кажется,
лучше уж прокляла бы. Все знают, что такое проклятие. Особенно материнское.
Справедливо наложенное, имеет оно великую и необоримую силу. Но, если так
получилось, что ты сразу не упал и не умер, – превозмогай и борись! Ибо,
значит, в самой проклявшей есть некий изъян и переченье Правде, священной для
людей и Богов… Очень редко – но всё же такое случается…
…Только мать Барсучиха не стала проклинать нерадивую младшую
дочь. Она совсем ничего не стала ей говорить. Тихо заплакала и поникла на плечо
мужу, и тот повёл её домой, всего раз оглянувшись на детище: вот, мол, до чего
мать довела… дура никчёмная! Глядя на родителей, потянулись домой и старшие
мужатые сёстры. Не будет в этом году у Оленей весёлого и ярого праздника, а
там, чего доброго, ещё огороды скудно родят… и всему виной – кто?
Ну как противостоять, как противоборствовать, когда самые
дорогие от тебя уходят, заплакав? Как тут безо всякого проклятия не упасть
наземь и не умереть просто от невозможности дальше жить – с этим?.. Оленюшка
весьма смутно помнила, что было потом. Она, может, вправду свалилась бы
замертво, или что над собой учинила, или глупостей натворила – век
расхлёбывать, не расхлебаешь… спасибо Шаршаве. Кузнец обнял новую сестрёнку,
пошёл с нею, ничего не соображающей, прочь: «Тут уж так… Или покориться надобно
было, а не возмогли – всё, назад нету дороги, незачем и пытаться мосты обратно
мостить…»
И только лесная родня – пятнистые олени вышли к бывшей
родственнице, вышли там, где знакомая тропка превращалась уже в незнакомую, и
долго провожали, и принюхивались, и тыкались ласковыми носами, не в силах
уразуметь, что ж такое произошло и зачем убиваться и горевать, когда плывёт над
миром столь радостная, ясная и тёплая ночь…
Сестрице Оленюшке долго было совсем безразлично, куда ведёт
её братец Шаршава. Но даже от наихудшего горя нельзя без конца плакать, и
постепенно она проморгалась от слёз, а проморгавшись, увидела: они с кузнецом
держали путь к северо-востоку. Когда же в утренних сумерках Шаршава усадил её,
изнемогшую от сердечной тоски, на полянке и стал разводить костерок, а на ветку
над его головой опустился и зачирикал о чём-то щегол, названый братец как бы
смущённо пояснил: «Заюшку проведать хочу… Поздорову ли она там – полтора года
не виделись…»
Оленюшка только кивнула. Ибо сама не имела никакого понятия,
куда им на самом деле теперь следовало податься. Оба они с Шаршавой, как
явствовало, очень хорошо знали, чего НЕ ХОТЯТ. Это было просто. А вот чего они
ХОТЕЛИ? Куда собирались пойти, где дневать-ночевать, как всей жизнью своей
дальнейшей распорядиться?..
И не получится ли, что грядущие тяготы перевесят нынешний
сердечный порыв, и по прошествии времени начнут они оба друг дружку горько
винить: «…И зачем только понадобилось выходить из родительской воли!.. жили б
нынче, как все добрые люди, под своим кровом, при святом очажном огне… экое
дело, муж-жена не тот, о ком по молодости, по глупости возмечталось!.. хуже
беда на свете бывает – к примеру, так-то вот одиночество безродное мыкать…»
Жуткая картина с такой ясностью поднялась перед мысленным
взором, что Оленюшка, наново разревевшись, тотчас же всё как есть вывалила
Шаршаве. Дело женское известное, расскажешь кому, что душу грызёт, тут сразу и
полегчает. Молодой кузнец, выслушав, поднёс разогреваться к огню блины,
намотанные на прутики: «Правильно мне отец говорил: пока сам на плечи не
поднимешь, почём знать, какую ношу сдюжишь, какую нет… Ты не гадай, не мучайся
понапрасну. Вот к Зайцам придём, всяко мороку поубавится. Хоть присоветуют
что…»
И не спеша откроились от жизни ещё три дня и три ночи, и вот
оно, большое, зажиточное огнище Зайцев. Сестрица и братец шли берегом быстрого
Крупца, там, где березняки близко подступали к обрывистой круче. Шли, особенно
не таясь, но стараясь и попусту не мозолить глаза, и Оленюшка тоскливо
прислушивалась к биению угасавшей в сердце надежды. Нет, Шаршаве она не хотела
ничего говорить, но сама знала: стоит Зайцам разглядеть, кто вышел из
леса, – и их с Шаршавой не пустят на порог. Его – потому, что Зайцы со Щеглами
вправду небольшие друзья. Её… потому, что дурища неприкаянная, своего рода
бесчестье. Потому, что со Щеглом вместе пришла. Да просто потому, что, коли
Шаршаву погонят, она – хоть и приглашать будут – без него гостевать не
останется…