На самом деле кан-киро зиждется на подражании. Ученик
повторяет движения учителя, постепенно постигая их смысл, и другого пути не
придумано. Даже простого приёма не выучишь ни по самым добросовестным
описаниям, ни рассматривая картинки вроде тех, что рисует Мулинга. Но это
приёмы, а ведь кан-киро – гораздо больше, чем набор ухваток и увёрток,
позволяющих сокрушить напавшего на тебя наглеца! Гораздо, гораздо больше… И
оттого первейшая истина, внушаемая всякому новому ученику, гласит: Смотри на
учителя. Подражай ему. Не требуй объяснений, ибо слова вмещают не всё. Просто
подражай…
Но для Волка подражать значило любить. Подражать – значит
стремиться стать таким же, как тот, кому подражаешь. А можно ли хотеть
уподобиться тому, кого ненавидишь? Или, скажем иначе, тому, кого долг обязывает
ненавидеть? Тому, кого поклялся убить?
«Я найду брата, мама. Я разузнаю о его судьбе. И, если его
уже нет в живых, – я за него отомщу…»
Вот потому-то и был Волк самым молчаливым и замкнутым среди
учеников, потому-то, может, и Мулинга выбрала не его, а смешливого красавца
Винойра, – хотя кан-киро Винойра не шло ни в какое сравнение с тем,
которого достиг Волк. У Винойра тоже лежало в заплечном мешке немалое горе.
Как-никак, он навсегда оставил родные шатры ради замирения с племенем старинных
врагов. Но ему не приходилось полных три года разрываться между ненавистью и
любовью. Ненавистью, которую Волк, соблюдая данный обет, силился вызвать в
себе… и не мог. И любовью, которую отчаянно пытался не допустить в своё сердце.
Ни с кем не посоветовавшись, он ещё в самом начале обучения
купил на базаре большую глиняную чашу, покрытую изнутри блестящей белой
глазурью. Чаша привлекла его простым совершенством формы, и, присмотревшись, он
уже не мог оторвать от неё взгляда. Подобных ей никогда не делали у него дома,
и помнится, в нём тотчас заговорила присущая любому венну осторожность, –
если мои пращуры такого не ведали, то гоже ли мне?.. Он даже ушёл прочь от
прилавка, заставленного мисами, жаровенками и горшками. Но потом, поразмыслив,
сказал себе, что и сам оказался от дома весьма далеко, где отнюдь не бывал ни
один его предок, да ещё и взялся обучаться кан-киро, о коем достопочтенные пращуры,
что называется, слыхом не слыхивали. И Волк поддался другому внутреннему
голосу, уверенно говорившему: это его вещь, он полюбит её, будет радоваться ей.
«Так-то оно так, – всё же подумал венн, приученный к бережливости и к
тому, что ни единый предмет не покупается просто ради красы, а только для
пользы. – Но что же я буду с ней делать?»
И вот тогда-то его и осенила мысль о воде.
Он поспешно вернулся к лотку горшечника и очень обрадовался,
увидев, что чашу ещё никто не забрал. Щёлкнул по краю ногтем, с удовольствием
послушал высокий чистый звон и спросил девушку, стоявшую за прилавком: «Сколько
стоит такая миса, красавица?» – «Четверть барашка серебром», – отвечала
Мулинга. Он не торгуясь выложил деньги. Потом принёс девушке кулёчек сладостей
и маленький нож, показавшийся ему похожим на веннский…
Три года с тех пор он испытывал себя над этой чашей,
проверяя свою готовность убить человека, которого не разрешал себе полюбить.
И у него ничего не получалось.
А Мулинга в итоге выбрала другого…
А ведь кан-киро некогда даровала миру Богиня Кан, называемая
Любовью… Даровала во утверждение Своей власти – ибо ведала эта Богиня не только
радостными утехами женщин и мужчин, как аррантская Прекраснейшая, но вообще
всякой теплотой в людских проявлениях. Любовью родителей и детей. Милосердием
ко врагу… Отношениями ученика и учителя…
Между прочим, добрые люди уже передали Волку, что говорил о
нём Наставник несколько дней назад в корчме у Айр-Донна. «Жалко мне его, –
будто бы сказал Волкодав. – Самого главного в кан-киро он так и не понял.
И, видать, уже не поймёт…»
Волк раскрыл ладонь, занёс руку – так, словно собирался
таранным ударом высадить, самое меньшее, городские ворота, – и движением,
в котором знаток усмотрел бы тот самый удар, только невероятно замедленный, поднёс
к чаше устремлённую руку…
Поверхность воды, на которую успели осесть какие-то пылинки,
даже не шелохнулась. Волк не стал себя обманывать. Лёгкую рябь вызвало
дуновение ветерка. А вовсе не его движение, исполненное, как ему казалось по
глупости, неимоверной внутренней силы.
«Чего же я не понимаю? – мучительно забилось в
душе. – Чего? Дай ответ, Богиня Любовь…»
Нет, поистине не следует смертным то и дело тревожить Богов,
испрашивая предвидения и совета. Он ведь уже молился сегодня, вопрошая об
исходе неизбежного поединка с Наставником. И получил ответ: жёлтое пятно мочи
под брюхом полузадушенного Молодого. Может, именно потому что-то дрогнуло в
сердце, когда он заносил руку над чашей: он был заранее уверен, что проиграет
свой бой… как и в том, что с водой у него опять ничего не получится. Не вскипит
она белым ключом от неосязаемого прикосновения его силы, не выплеснется наземь,
послушно и радостно подтверждая его мастерство…
Вот и не получилось.
А просьба о вразумлении, обращённая к Богине Кан, породила
одну-единственную мысль, да и то не имевшую никакого отношения к его цели.
Священным символом Богини была вода, удерживаемая и
подносимая на ладонях милосердия и любви. Кто-то видел в ней слёзы, пролитые
над несовершенством и жестокостью мира. Кто-то – священную росу для омовения и
очищения страдающей, заблудшей души. Кто-то – горсть воды, припасть жаждущими
устами…
Почему-то Волк никогда раньше не вспоминал этот символ,
когда смотрел в свою чашу. И то сказать, у него здесь была совсем иная вода.
Она отражала солнце, садившееся в облака, и казалась красной от крови. Такой
водицей набело не умоешься – лишь осквернишься. И жажду не утолишь.
«Чего же я не понимаю? Чего?..»
Над Тин-Виленой ещё догорал вечер, а в северной части
океана, который шо-ситайнцы называли Восточным, арранты – Срединным, Окраинным
или просто Великим, а нарлаки – Западным, стояла уже глубокая ночь. Сторожевые
тучи исполинского шторма проходили южнее, и над мачтой «косатки» неслись лишь
изорванные ветром клочки и лоскутья, за которыми не могли надолго укрыться
путеводные звёзды. На закате в облаках шёл бой, там рубились и пировали герои.
Теперь в вышине скользили бесплотные привидения: души, не заслужившие честного
посмертия, безрадостно уносились в пасмурные владения Хёгга. Полная луна то
пряталась за ними, то вновь принималась плавить в океане чернёное серебро. Свет
был до того ярок, что глаз без труда различал цвета, а парус отбрасывал на
корабельные скамьи и спавших под ними людей непроглядную тень.
Ветер дул спокойно и ровно, и на всей «косатке» бодрствовали
только два человека: зоркоглазый Рысь у руля – да кунс Винитар, лежавший под
меховым одеялом на своём месте, на самом носу.
Палуба «косатки» размеренно вздымалась и опускалась,
переваливаясь с носа на корму и менее заметно – с борта на борт. Корабль хорошо
потрудился и теперь отдыхал, и ветер, поменявший направление, более не
противился ему, а, наоборот, упруго подставлял крыло. Сине-белый клетчатый
парус был подвёрнут чуть ли не вдвое. Это затем, чтобы не отстала вторая
«косатка», шедшая позади.