Это было не лучшее исполнение «Прелюдии и аллегро», которое слышал мир. Я ошибалась. Я пропускала двойные ноты, запорола несколько арпеджио. Не выдержала темп сто шестьдесят восемь от начала до конца. Но это было лучшее выступление за всю мою жизнь, большего мое тело и моя скрипка не осилили бы. А главное, все в этом выступлении – от технических аспектов вроде силы, необходимой, чтобы сыграть прелюдию, и ментальной концентрации, без которой не совладать с аллегро, до финальной метаморфозы, когда глубочайшая тишина в зале взорвалась аплодисментами (мне аплодировали стоя и гораздо дольше, чем я ожидала; как я и предполагала, не смеялся никто, а об этих овациях люди помнили еще много лет после того, как я уехала в Нью-Йорк, чтобы стать «профессиональной скрипачкой»), – все в этом выступлении было настоящим.
«Боже, благослови Америку», турне 2004 года
Чикаго
Спустя несколько дней после отмены представления в Карнеги-холле вы даете самый масштабный концерт за прошедшие семь недель. Почти пятьсот человек, одетых хоть и не во фраки, но и не повседневно, собираются в сияющем концертном зале в Чикаго. Когда билетеры открывают парадные двери в зал, зрители входят в него в почтительном молчании, сверяются с билетами и находят свои места среди рядов сидений, обитых мягким красным бархатом. Большая сцена почти пуста: три микрофонные стойки и электропианино. Крупный усатый мужчина в куртке с эмблемой турне проверяет билеты, отвечает на вопросы, продает диски и управляет проекторами. В уголках его глаз блестят слезинки.
Композитор выходит на сцену слева и вприпрыжку, как ребенок, подбегает к электропианино; он машет аплодирующим зрителям, рот его растянут в улыбке. На нем синий пиджак от костюма, черные брюки и черные беговые кроссовки. Вслед за ним на сцену поднимаются две скрипачки и флейтистка. Композитор нажимает кнопку на портативном плеере, купленном в «Уолмарте» в Филадельфии за 14,95 доллара. Одна из скрипачек – самая молодая среди музыкантов, невысокая, с длинными темными волосами, скрепленными заколками с блестящими камушками, – убегает за кулисы, когда в середине концерта Композитор начинает толкать речь о Голливудской Знаменитости. Через несколько минут она возвращается; Композитор как раз вещает о том, что будет молиться за зрителей сегодня, чтобы с ними ничего не случилось, – как будто те находятся в смертельной опасности. Если кто-то из зрителей и поворачивается к своему соседу и с усмешкой шепчет: «Кажется, скрипачке захотелось в туалет!» – он ошибается. Ей не хочется. Она знает об этом и все равно бежит туда. Просто она сходит с ума. Она умрет (но сначала описается на сцене), у нее сломаются ноги, ее вырвет кровью. Выбьет ли она себе зубы, когда ударится лицом о сцену? Или упадет назад и раскроит череп? Рухнет ли она на пол с такой силой, что прожекторы упадут с потолка прямо на нее, ее ударит током и она загорится? А может, она сломает ребра и ее легкие медленно сдуются, как дырявый воздушный шарик? В какой момент она перестанет улыбаться? Упадет ли она на скрипку и раздавит ее или скрипка останется невредимой? Отдадут ли ее родители эту скрипку какому-нибудь амбициозному юному скрипачу из Аппалачии? Тому, кто любит скрипичную музыку и думает, что если заниматься – тренироваться усердно, каждый день, – то можно достичь всего, ведь это Америка.
Где-то в глубине ее сломавшегося мозга – мозга, запутавшегося в собственных сигналах и говорящего ей, что она не убегает от медведя, а уже в его лапах, – происходит усвоение важного урока. Суть его такова: в мире есть нечто гораздо страшнее унижений, неудачи или смерти. Это, как говорил Франклин Делано Рузвельт, сам страх. Если она не прикончит злодея по имени Страх, тогда ее участь действительно незавидна. Но пока она не придумала, как его убить. Она не знает, что у психиатрии есть для этого все средства. И даже не понимает, почему Страх именно в этот момент ее жизни решил внезапно выйти на сцену, радостно потирая руки. Двадцать с небольшим – особенно неподходящий возраст, чтобы быть парализованной страхом, ведь на этом жизненном этапе от женщины требуется большая смелость. Только смелость поможет понять, чего она хочет, с чем не готова мириться и что ей необходимо для того, чтобы зарабатывать на жизнь, при этом оставаясь среди живых. Пока она уверена в одном: из всех эмоций именно страх способен изменить ее до неузнаваемости и превратить в кого-то другого – в трусливую обманщицу, в фальшивку. Только он обладает такой силой. Удивленная, измученная, сбитая с толку и сломленная внезапным приходом страха, она понимает, что должна бороться с ним – не на жизнь, а на смерть.
«Боже, благослови Америку», турне 2004 года
Из Цинциннати в Кент
Волонтеры Пи-би-эс в Цинциннати встречают наш трейлер у погрузочной платформы и умоляют поспешить. На прошлой неделе здание канала обстреляли из проезжающей машины, так что находиться на парковке с оборудованием и инструментами небезопасно. Я в недоумении: кто обстреливает здание общественного телевидения? Задав этот вопрос, втайне надеюсь услышать в ответ: «Маппеты». Среди них Оскар – наиболее очевидная кандидатура, но я ставлю на Берта. Маньяк – всегда тихоня со странными увлечениями
[101].
Правильный ответ не так интересен: уличные банды. После концерта мы сломя голову уезжаем из Цинциннати, оставляя позади отель, единственная достопримечательность которого (оказавшаяся «круче» пьяных секс-работниц, ковыляющих по коридорам) – это тараканы, разбегающиеся в стороны, чтобы уступить нам дорогу. Их невероятно много, и мы с Харриет всю ночь не выключаем свет в номере, чтобы тараканы не ползали по нашим лицам, пока мы спим. «Прощай, Цинциннати! – произносим мы без сожаления. – Прощай и удачи».
В глухом Огайо мы съезжаем с шоссе на соседнюю дорогу. Поздний вечер. Я сижу на пассажирском сиденье рядом с Патриком. В динамиках на полной громкости звучит «Лед Зеппелин» – «Когда прорвет плотину»
[102]: «Я знаю, как заставить жителя гор покинуть дом родной». В сельской глуши проезжаем один маленький городок за другим. Нигде не горит свет, и мне уже кажется, что это не городки вовсе, а галлюцинации в ночи. Скелеты викторианских домов, чьи темные окна похожи на пустые глазницы, смотрят, как мы проносимся мимо. На каждый городок один светофор; зеленым светом он освещает пустой мир. Мы будто едем сквозь воспоминание о чьем-то призрачном сне. «Когда прорвет плотину, мама, беги».
На следующий день мы останавливаемся в придорожном сэндвич-баре где-то в окрестностях Кантона. На сэндвичи с фрикадельками большая скидка, и в кафе полно народу, даже на улице выстроилась очередь. Я встаю в нее. И мне кажется, будто я всех здесь знаю, словно выросла в этом городке. Вот милая официантка, совсем молоденькая, с татуировкой-бабочкой на шее; а вот пузатый водитель грузовика, который стоит, поддев большим пальцем петлю ремня; вот медсестра-стажерка, на ее больничной униформе рисунок из плюшевых мишек; а вот тщедушная пожилая пара – они разглядывают меню, опираясь друг на друга. Вот он, простой народ, думаю я. Народ из маленького городка. Я знаю их, потому что когда-то была одной из них. Но кто я сейчас? Принадлежу ли я по-прежнему к этому народу? Вероятно, я узнаю этих людей и вижу, чем они отличаются, потому что оставила их позади. Этим людям, которые приветствуют сотрудников кафе по имени и расспрашивают об их семьях, известно то, о чем не догадываются обитатели пригородов и мегаполисов. Члены сплоченных маленьких сообществ, жители изолированных деревенских уголков обладают уникальным знанием о том, что каждый из них имеет значение. Не в абстрактном и банальном гуманистическом смысле, а в буквальном, практическом. В городе с населением в несколько тысяч или того меньше один и тот же человек может оказаться тем, кто готовит вам сэндвич с фрикадельками, и тем, кто ухаживал за вами в яслях, и тем, кто будет ухаживать за вашими детьми в яслях, и тем, кто приедет с волонтерской спасательной командой и сделает вам искусственное дыхание, и даже тем, кто будет выносить за вами утку в доме престарелых, а потом, когда вас не станет, кремирует ваши кости, испечет пирог на ваши похороны и распродаст ваш нехитрый скарб.