С мольбой во взгляде он медлил в нескольких футах от меня. Я хотела вскочить, броситься к нему – и не могла, но мой порыв сказал более чем достаточно. Томас очутился рядом со мной, подхватил, поднял, обнял за плечи, спрятал лицо в моих волосах. Так мы стояли, удерживая телами наше дитя. Мы только говорить не могли. У обоих дыхание занялось, сердца стучали почти оглушительно.
– Как же так, Энн? Я без тебя одиннадцать лет маялся, а ты ни на день не постарела? – простонал Томас, и я теменем почувствовала жаркую, саднящую влагу. Радость встречи трансформировалась у Томаса в страх и горечь. – Ответь, это мое дитя или я тебя навек потерял?
– Дитя твое, а меня ты никогда не потеряешь, – заверила я и принялась гладить его по седеющим волосам, по щекам – как безумная, как слепая. Томас обнимал меня, он был близко, ближе некуда, но я всё еще не вырвалась из силков отчаяния. Я не чувствовала Томаса совершенно своим. Вдруг дивный сон прервется, а я так и останусь без прощального поцелуя? И я взяла его лицо в ладони и притянула к себе.
Нет, это точно не сон. Слишком всё реально: чуть отросшая щетина, вкус языка и губ и соль недавних слез. Томас целовал меня так же, как тогда, в первый раз, так же, как миллион раз после. Без тактильных недомолвок, с требовательностью, право на которую ему предоставляла полная самоотдача. Только эти поцелуи были приправлены горечью долгой разлуки. А еще – надеждой. Каждый вздох, каждая секунда приближали меня к вере в жизнь после смерти.
– Значит, ты осталась в Ирландии, – произнес Томас, скользя губами по моим щекам, носу, подбородку. Лицо мое покоилось в его ладонях, как в чаше.
– Кто-то однажды сказал мне: в Ирландию не возвращаются. Я подумала: если уеду, так и случится. Это было бы страшно. Вот я никуда и не поехала. А ты, значит, Оэна растил?
Милое лицо исказила боль, даже серо-голубые глаза потемнели. Щекам стало мокро – по ним текли слезы, а ладони Томаса не давали пролиться жгучей влаге.
– Я терпел, Энн, пока Оэн не сказал мне, что уже пора отправляться к тебе.
* * *
12 июля 1933 года, в день, когда Оэну исполнилось восемнадцать, Томас отомкнул сарай и вытащил красный ялик. Чемодан он собрал заранее – смену белья, костюм, шкатулку с золотыми монетами, фотографии. Прикинул, что понадобится некая вещица, принадлежавшая мне в 2001 году. Кроме бриллиантовых сережек, у него ничего не было; хорошо, что Томас выкупил мое сокровище у мистера Келли назавтра после заклада. Словом, сережки он взял с собой и урну из-под праха тоже. А еще Томас помнил строки из пьесы Йейтса – то самое обращение к фейри про постылый кров и взнуздывание ветра, что перенесло меня в 1921 год.
Впрочем, и сережки, и урна, и стихотворная строфа были только так, для подстраховки. Томас считал, дело совсем не в этих атрибутах. Отыскать меня помогут сила мысли и жар сердца – или не поможет ничто. Нужно просто думать о 2001 годе. Ялик, спущенный на воду, сразу устремился домой. Сам поплыл – сквозь время, взрезая красным своим килем студенистую массу лох-гилльской воды. Что интересно, была ясная погода, но над яликом живо сгустился туман. В тумане он и растаял, прямо на глазах Оэна.
Ялик мы оставили на песке. Весло так и валялось поодаль. Озеро хлюпало нам в спины, когда мы шли к дому. Томас, всему дивясь, но без страха, шагал твердо. На мой взгляд, он практически не изменился. Словно и не было долгих одиннадцати лет. Да еще двух месяцев и двадцати шести дней. Именно столько ждал Томас – терпеливо и верно. Сам он боялся, что обнаружит меня в совершенно чужом мире, за океаном. Признался мне: бывало, только начнет сокрушаться, мол, сын или дочь без его участия подрастает, – и сразу мысленно обрывает себя. Не в этом беда, а в том, что ему, может, вовсе не суждено отыскать меня и нашего ребенка. Наконец, был самый ужасный сценарий развития событий. Озеро могло переместить Томаса в далекое прошлое, в неведомую страну, где никогда не ступала нога Энн Галлахер Смит. Томас уподобился бы легендарному Ойсину.
И все-таки он рискнул.
13 ноября 2001 г.
Я прибыл в пятницу, 9 ноября. Одиннадцать лет, два месяца и двадцать шесть дней сгустились, спрессовались в сто тридцать четыре дня. А десять месяцев – период с июня 1921 по апрель 1922 года – по возвращении Энн стали десятью днями. Напрасно я ломал голову над теоремой времени – с тем же успехом можно разгадывать тайну сотворения Вселенной. Вчера мы с Энн ездили в Слайго, заходили в универмаг «Лайонс» – не удивительно ли, что он всё еще существует? Так вот, я добрых десять минут возился с одной странной штуковиной. Благодаря ей (Энн сказала, что это детская игрушка под названием слинки) я с новой точки зрения взглянул на само Время. Теперь оно представляется мне спиралью, способной сжиматься и разжиматься, сплющиваться и растягиваться. Витки спирали накладываются один на другой, поглощают друг друга, чтобы в какой-то момент выпустить. Я взялся за два конца слинки, развел руки как мог широко. Потом свел вместе, трансформировав длинную пружину в плоский кружочек. Энн смотрела-смотрела на мои манипуляции – да и купила для меня игрушку.
Тем же вечером я изложил Энн свою новую теорию. Мы лежали в постели. Кровать у Энн огромных размеров, но мы спим посередке, тесно прижавшись друг к другу. Энн сворачивается клубочком, я прикрываю ее со спины, дыша ей в затылок. Чувствую постоянную потребность прикасаться к Энн, и это взаимно. Энн, как и я, боится расставания. Пройдет немало времени, прежде чем мы оба успокоимся, уверимся, что отныне будем вместе и ничто не разлучит нас. А пока страхи граничат с абсурдом. Например, я принимал душ, дивясь напору горячей воды – так моя Энн выдержала одна в спальне всего несколько минут. Она залезла ко мне в ванну, не смея поднять глаз, разрумянившаяся от смущения, лепеча чуть слышно:
– Мне вдруг стало не по себе… я подумала… вода, она ведь…
Девочка моя! Разве ей нужно извиняться или объясняться? Конечно, нет. Тем более что совместное пребывание в душе позволило мне сделать ряд восхитительных открытий. Поистине, душ – великое изобретение. Жаль только, единовременный запас горячей воды не бесконечен.
После поездки в Слайго я стал ценить Энн еще больше – если такое вообще возможно. Только теперь я понял, каково ей пришлось в 1921 году, со сколькими трудностями была сопряжена адаптация к новому укладу жизни, даже к таким, казалось бы, пустякам, как выбор одежды. Я, занимаясь тем же, по крайней мере не прикидывался, будто я тут не чужак, а Энн поневоле выдавала себя за другую женщину. В итоге мы купили для меня вещи, мало отличающиеся от тех, к которым я привык. Оказалось, кепи и белые рубашки на пуговицах по-прежнему популярны. А вот подтяжки и жилеты теперь мало кто носит. Энн заявила, раз мне нравятся такие вещи, я имею на них полное право. Пусть это будет мой индивидуальный стиль. Оказалось, я одеваюсь как старик. Что ж, вполне логично. Я и есть старик. Я старше самой Мэйв. Она, к слову, приняла мое появление со впечатляющим спокойствием. Сегодня мы ездили к ней в гости. Несколько часов у нее провели. Мэйв рассказывала о годах, мною пропущенных, о своих братьях и сестрах, о соседях – словом, о каждом, кто был мне близок и дорог, кого больше нет. На прощание я обнял Мэйв, поблагодарил за поддержку, которую она оказывала Энн – в прошедшем времени и в настоящем.