В первой коробке было все, что я хранил в верхнем ящике комода. Вещи лежали в беспорядке, будто они с Андре просто открыли коробку, вынули ящик и вытряхнули все туда. Рядом с небольшим флаконом одеколона «Давидофф» валялись мятые фотографии – мои детские, мы с Селестией, когда только начали встречаться. Почему она хотя бы снимки не захотела оставить? На картонном дне рассыпались семена из небольшого пакетика травы. В другой коробке я нашел свой диплом, он лежал невредимый в кожаной обложке, чему я был рад. Но таймер для яиц и полупустая пачка антибиотиков? В этом не было никакой логики. Стеклянное пресс-папье завернули в фиолетовый с золотым свитер, который я тут же надел. Он пах секонд-хендом, но хоть что-то защищало мое тело от холода.
Мне стало наплевать на вещи, но я не мог остановиться и вскрывал коробку за коробкой, вытряхивая все на траву, перебирая содержимое, высматривая крохотный осколок кости. Бросив взгляд на дом, я заметил какое-то движение у окна. Я представил, как Селестия выглядывает наружу. Спиной я почувствовал взгляд женщины из дома через дорогу. Когда-то я знал ее имя. Я помахал ей, надеясь, что она не начинает беспокоиться и не надумает вызвать полицию, потому что мне меньше всего хотелось встречаться с правоохранительными органами. Она помахала в ответ, положила в почтовый ящик стопку писем и подняла красный флажок. На бордюре стоял «Крайслер» Роя-старшего, я сидел, разрывая коробки, в воздухе летал мусор – сцена, должно быть, была как в гетто, и к такому на Линн Вэлли Роуд не привыкли. «Счастливого Рождества», – прокричал я и помахал еще раз. Это ее подуспокоило, но не слишком, и она осталась стоять на улице.
Среди находок из последней коробки я обнаружил стеклянную банку с юбилейными четвертаками
[92], которая была у меня с шести лет, пару сиротливых ключей, но моего зуба там не было. Я провел рукой под картонными створками, проверив, не завалился ли он туда, но вместо этого там я нашел бледно-розовый конверт, на котором читались небесно-голубые буквы девчачьего почерка моей мамы. Я сел на холодную деревянную скамейку и развернул страницу, которая лежала внутри.
Дорогой Рой,
Я пишу тебе письмо, чтобы ты мог обдумать мои слова с холодной головой и не плодить непонимание руганью, потому что тебе вряд ли понравится то, что я должна сказать. Так что вот.
Во-первых, я хочу сказать, что я очень тобой горжусь. Возможно, даже слишком горжусь. Многие у нас в церкви Царя Христа уже устали слушать, как я рассказываю о тебе, потому что у их ребят дела идут не очень. Мальчики уже сидят в тюрьме или направляются к ней, а у девочек у всех есть дети. Это не у всех так, но у достаточно многих, откуда и берет начало источник ревности и зависти ко мне и моим. Поэтому я каждую ночь читаю защитную молитву для тебя.
Я рада, что ты встретил девушку, на которой хочешь жениться. Ты знаешь, я всегда хотела стать бабушкой (хотя, надеюсь, для «бабули» я пока выгляжу слишком молодо). Тебе не придется волноваться, что надо будет поддерживать нас с отцом. Мы уже давно откладываем деньги, и на жизнь в старости нам хватит. Так что пойми меня: то, что я хочу сказать, продиктовано не денежными интересами.
Я хочу спросить тебя вот о чем. Ты уверен, что эта женщина для тебя? Станет ли она женой для настоящего тебя? Но как ты можешь об этом судить, если ты еще даже не привез ее в Ило познакомиться со мной и отцом? Я знаю, ты виделся с ее родителями и они произвели на тебя впечатление, но нам тоже надо с ней увидеться. Так что приезжайте нас навестить. Обещаю, что мы все сделаем красиво, и я также обещаю, что буду вести себя подобающе.
Рой, я не могу ничего плохого сказать о женщине, которую я не видела, но на душе у меня неспокойно. Твой отец говорит, что я не хочу видеть тебя взрослым. Он считает, что у многих было неспокойно на душе, когда мы с ним «прыгнули через метлу»
[93]. Но я, как твоя любящая мама, обязана тебе сказать, что мне снова стали сниться мои сны. Я знаю, ты не веришь в знаки, так что пересказывать ничего не буду. Но я беспокоюсь о тебе, сын.
Может, твой отец прав. Я признаю, что держу тебя немного крепче, чем следовало бы. Может, когда мы познакомимся с Селестией, я снова успокоюсь. Судя по твоим рассказам, она действительно хорошая девушка. Надеюсь, ее родители не станут думать, что мы с твоим отцом какие-то деревенские мыши.
Прежде чем отвечать мне, прочитай это письмо трижды.
Я также посылаю тебе молитвенную карточку, и тебе будет полезно читать эту молитву каждый вечер. Становись на колени, когда говоришь с Господом. Нельзя молиться, лежа в постели – это называется думать. Думать и молиться – это две разные вещи, а в вопросах настолько важных тебе нужна молитва.
Твоя любящая мать,
Я сложил письмо и опустил его в карман штанов. Ветер кусался, но я весь вспотел. Мама пыталась предостеречь меня, пыталась спасти. Но от чего? На первых порах она всегда пыталась спасти меня от двух вещей – от тюрьмы и от всяких давалок. Когда я выпустился из школы, не схлопотав статью и не заделав никому ребенка, она почувствовала, что свое отработала. Провожая меня и три новеньких чемодана на междугородний автобус, она подняла кулаки в воздух и крикнула: «У нас получилось!» Думаю, она не волновалась обо мне до тех пор, пока я не сказал ей, что женюсь.
Я сел на скамейку и перечитал письмо еще раз. Я не верил «пророческим снам» Оливии; к тому же гибель мне принесла не Селестия, а штат Луизиана. Но мне все равно приятно было чувствовать нежность, вплетенную в мамины слова. Я осекся, вспомнив свою реакцию на это письмо столько лет назад. Отвечая маме, я юлил, но на самом деле кричал, как с цепи сорвавшись. Не стыдись нас, – молча сказала она тогда.
Я читал письмо снова и снова, и каждое слово было ударом. Когда мне стало невмоготу, я убрал его в карман и оглядел кучу хлама, которую я высыпал из коробок. Маленький зуб легко мог затеряться в мусоре, спрятавшись между стеблями травы. Может, оно и к лучшему, что в свое неопределенное будущее я вступлю без него. Свою неполноту я пронесу через вечность, и таким меня обнаружат расхитители могил следующего тысячелетия. Клянусь Богом, я хотел уехать в ту же секунду – заправить «Крайслер» и выехать на трассу, забрав с собой только мамино письмо. Но потом, кажется, я заметил в гараже теннисную ракетку. Она была дорогой, но, самое главное, она была моей. Может быть, я отдал бы ее Рою-старшему, в детстве мы с ним ездили играть в теннис в досуговый центр в городе. Я пошел по песочно-белой дорожке, думая о Давине и о том, что Селестия сказала ей после похорон Оливии. «Джорджия, – крикнул я в воздух. – Ты не единственная, кто здесь ужасный человек».