– Мама, дашь мне МОЛОЧКА? – говорит Люпен, притворяясь, что хочет сосать мою грудь. Этого никогда не случилось бы, будь я такой же худышкой, как наша двоюродная сестра Мег. Мег уже пять раз защупали. Она мне рассказала в автобусе по дороге в Брюд. Я не знаю, что значит «защупать». У меня есть опасение, что это какое-то не очень приличное действие, производимое с девчоночьей задницей. Но Мег носит комбинезон. И как ее парень дотуда добрался? Не постигаю.
– Мама, роди меня ОБРАТНО! – кричит Люпен и тычет башкой мне в промежность. Все ржут как кони. Мне так неловко, что я напрочь забыла все матерные ругательства.
– ИДИ… В БАНЮ! – кричу я.
Они ржут еще пуще.
Кто-то зовет нас из дома. Это мама. Наша настоящая мама. Та, у которой действительно пятеро детей.
– Кто-нибудь найдет папины брюки? – кричит она из окна в ванной.
И вот часом позже мы с папой едем через центр города. Папа сидит за рулем. Папа все-таки надел штаны. Мы нашли их под лестницей. На них лежала собака.
Вулверхэмптон в 1990 году выглядит так, будто с ним произошло что-то плохое.
– С ним и произошло что-то плохое, – разъясняет мне папа, сворачивая на Кливленд-стрит. – А именно Маргарет Тэтчер.
Папа искренне, всем нутром ненавидит Маргарет Тэтчер. Это не абстрактная ненависть, а что-то личное. Как будто когда-то давным-давно она побила его в драке, и он еле-еле ушел живым – и когда они встретятся в следующий раз, они будут драться уже не на жизнь, а на смерть. Как Гэндальф с Балрогом.
– Я бы, ептыть, своими руками ее придушил, эту Тэтчер, – каждый раз говорит папа, когда по телику передают новости об очередной забастовке шахтеров. – Она отчекрыжила яйца всему, что я люблю в этой стране, и теперь вся страна истекает кровью. Это будет самозащита – убить проклятую тварь. Мэгги Тэтчер не остановится ни перед чем. Дай ей волю, ворвется к нам в дом и отберет у вас хлеб прямо, блядь, изо рта. Вырвет последний кусок. Так-то, дети.
И если мы в это время как раз едим хлеб, он отбирает его у нас чуть ли не изо рта, чтобы проиллюстрировать свою мысль.
– Тэтчер, – говорит он под наш дружный плач. Глаза горят, изо рта брызжет слюна. – Подлая сучка. Если кто-то из вас заикнется, что голосует за тори, я не знаю, что с вами сделаю. Выгоню, на хрен, из дома. Мы голосуем за лейбористов.
В центре города всегда безлюдно и тихо – словно половина из тех, кто должен здесь находиться, давно отсюда свалила. Сирень проросла в верхние окна заброшенных зданий. Русло канала забито старыми стиральными машинами. Почти все заводы закрылись: сталелитейные, трубопрокатные. Все слесарные мастерские закрылись. Все, кроме «Чабба». Велосипедные фабрики тоже: «Перси Сталлард», «Марлстон Санбин», «Стар», «Вульфруна» и «Радж». Мастерские, занимавшиеся украшениями из стали и росписью по металлу. Система троллейбусного сообщения – когда-то крупнейшая в мире – осталась лишь в виде выцветающих линий на старых картах.
Выросшая во время холодной войны, под непрестанной угрозой ядерного апокалипсиса, я всегда смутно предполагала, что ядерный апокалипсис на самом деле уже случился – здесь у нас, в Вулверхэмптоне. По всем ощущениям Вулверхэмптон и вправду похож на разрушенную цитадель Чарн в «Племяннике чародея» (Клайв С. Льюис, Bodley Head, 1958). Город вполне очевидно перенес очень серьезную травму, когда я была совсем маленькой, но взрослые ничего нам не рассказывают. Город умер в их смену, и теперь им приходится жить с общим чувством вины. Все умирающие промышленные города пахнут страхом и чувством вины. Старшее поколение безмолвно просит прощения у своих детей.
Как всегда, въехав в центр города, папа заводит свой неизменный пламенный монолог.
– Когда я был маленьким, в это время дня отовсюду слышался топот грубых рабочих ботинок. Мужики шли на смену, – говорит он. – Все автобусы были набиты битком, на улицах – толпы народу. Люди искали работу, приезжали сюда и в тот же день получали работу. И посмотри, что теперь.
Я смотрю по сторонам. Топота грубых рабочих ботинок уж точно не слышно. Молодежи не видно вообще и не будет видно, пока мы не доедем до биржи труда, рядом со стадионом «Молинью». Вот там-то они и появятся, терпеливо стоящие в длинной очереди – молодые ребята в узких джинсах массового производства, с тощими ножками-спичками, кто-то длинноволосый, кто-то бритый налысо. Стоят, ждут, попыхивают самокрутками.
Пока папа ждет на светофоре, он опускает стекло и кричит одному из мужчин в очереди – на вид около сорока лет, в поблекшей футболке «Simply Red»:
– Макс! Как жизнь молодая?
– Пыхтим потихоньку, Пэт, – сдержанно отвечает Макс. В очереди он примерно двадцатый.
– Ладно, увидимся в «Красном льве», – говорит папа, когда нам загорается зеленый.
– Ага. Придержи мне местечко получше.
Проезжаем центральную площадь. Квинс-сквер. Сердце вулверхэмптонской молодежной тусовки – наш Левый берег, наш Хайт-Эшбери, наш Сохо. Справа – пятеро скейтбордистов. Слева – три гота, сидят вокруг «Мужика на лошадке», статуи, изображающей всадника на коне. Наш единственный памятник – вулверхэмптонский эквивалент статуи Свободы.
Папа опять опускает стекло.
– Гляди веселей! Может, еще пронесет! – кричит он готам, выжимая сорок миль в час в зоне ограничения скорости в двадцать миль в час.
– Привет, Пэт! – кричит в ответ самый мелкий из готов. Самая мелкая. – У тебя что-то сцепление погромыхивает.
Папа едет дальше, посмеиваясь. Я сижу в легком шоке.
– Ты ее знаешь? – Я как-то не думала, что кто-то может знать готов на повседневном плане бытия. В смысле, трудно представить гота твоим ближайшим соседом.
– Это же Эйли, твоя двоюродная сестра, – говорит папа и поднимает стекло.
– Правда? – Я выворачиваю шею, глядя на мелкую готку, удаляющуюся от нас в зеркале заднего вида. Я ее не узнала.
– Ага. Подалась в готы в прошлом году. Как говорится, чем бы дитя ни тешилось…
Мы едем дальше. Хотя у папы девять братьев и сестер и двадцать семь племянников и племянниц с самыми разными убеждениями, закидонами и умственными способностями (братец Адам прославился тем, что на одном из семейных сборищ съел очень маленькую электрическую лампочку), я понятия не имела, что у нас есть сестрица, подавшаяся в контркультуру. Мы редко видимся с дядей Аледом, он живет в Госнелле и однажды обманул нашего папу на сделке с подержанным аквариумом.
Это так неожиданно и экзотично – когда у тебя есть двоюродная сестра-гот. Все остальные мои сестрицы, с которыми я до сих пор встречалась, носят розовые комбинезоны и слушают Рика Эстли.
Сегодня у папы, как он уже говорил, очередное прослушивание на роль «Пэта Морригана, бедного инвалида». У папы действительно есть инвалидность – бывают дни и недели, когда он не может подняться с постели, – но, как он сам говорит, инвалидности никогда не бывает много. У людей разные представления об инвалидности. Его задача: представить свою инвалидность так, чтобы даже у самых въедливых членов комиссии не родилась мысль отправить его на дополнительное обследование, приостановив выплаты полагающегося нам пособия на полгода – обрекая тем самым на нищету пятерых детей и двоих родителей.