– И вот что, – добавил он. – Как насчет того, чтобы мне утром подъехать в приют Крокетта и лично убедиться во всем этом?
– Убедиться в чем?
– Ну, видимо, – ответил Мануэль с грустной полуулыбкой, – в том, действительно ли мы имеем дело с самым что ни на есть всамделишным чудом.
Ева не подняла глаз на Мануэля, когда он похлопал ее по плечу на прощание. Она подалась вперед и прижалась лицом к прохладному столу, слушая, как удаляются шаги Мануэля.
Ева давно научилась перерабатывать свой гнев в более надежный и устойчивый материал, переплавлять его в тонкую колючую проволоку, которой она огораживала свою жизнь. Однако сейчас в ограде появилась брешь. В то время как фургон Мануэля отъезжал от дома, Ева думала не о позорном снимке и даже не о своем признании Мануэлю. Она думала о том, как неуверенно звучал ее голос, когда она рассказывала об успехах Марго. Еще она думала о Джеде, стоящем посреди карьера, о том, как он произнес имя Марго Страут, словно это было ругательство. И теперь Ева обратила внимание на это пятнышко тревоги, которое проигнорировала в своем радостном облегчении. «Ты хочешь с кем-нибудь повидаться? Кого мне привести сюда?» – спросила Ева сына. И в ответ компьютер произнес не то слово, которым Оливер называл отца, – не «Па», а «Папа».
Сжав руку в кулак, Ева забарабанила им по столу быстрыми резкими ударами, но это досадное короткое слово из динамика компьютера никуда не делось. Как и давний разговор, в котором она отказала сыну. Маленькое красное пятнышко на ее уверенности. Папа.
И подумать только: этот день готовил ей еще одно унижение. Ева вздрогнула, услышав скрип половиц под чьей-то тяжестью. По-видимому, у сцены, которую она сейчас пережила, был свидетель. В сумраке у подножия лестницы сидел Чарли; он похлопывал по своему заросшему щетиной подбородку.
– Нам надо поговорить, – сказал он.
Оливер
Глава двадцатая
Оливер, события твоих последних недель, вероятно, задали тон всей истории твоей жизни, но зачем напрасно страдать, размышляя только над этими днями твоего вертикального существования? В далеком эфире, на дальнем конце четвертой койки, были и счастливые воспоминания – так почему бы, прежде чем погрузиться в самые жуткие картины прошедшего, не взять передышку и не вернуться к одному из лучших? Туманный летний вечер, испачканная чернилами книжка у тебя в руке, стойкий запах приправы для сэндвичей? Твоя семья?
Июль в Западном Техасе напоминает глухой февраль в тех местах, где климат имеет четыре сезона. Когда ты был заперт внутри бесконечных дней, время превращалось в разболтанную, аморфную субстанцию, а бой часов походил на ежечасно повторяемую саркастическую ремарку. По правде говоря, несмотря на твои жалобы, возобновление занятий в первых числах августа приносило облегчение. Школьные кондиционеры во много раз превосходили единственный жужжащий аппарат в Зайенс-Пасчерз.
Но в тот летний день, о котором пойдет речь, тебе было четырнадцать, на дворе стоял июль, была середина блеклого дня. Вы все вместе сидели в гостиной. Сонный после ланча, устроившись возле кондиционера, ты прятался за своими книгами. Часто ты принимался жаловаться на то, что отец громко сопит, что брат ковыряется в носу и изображает странные звуки из видеоигр. Казалось, твою мать меньше всего угнетало это вынужденное заточение. Когда тебе стало невмоготу и ты собрался уйти, чтобы окунуться в теплый, солоноватый ручей, она сказала с упреком:
– Сейчас время побыть вместе всей семьей!
Однако впоследствии оказалось, что те дни не были бесконечными. Позже каждый из вас отдал бы что угодно, чтобы прожить еще один такой же.
– У меня идея! – сказала Ма, тем самым вызывая многоголосый стон – частую реакцию на ее необъяснимые послеобеденные фантазии. – Давайте каждый нарисует картинку.
– Картинку?
– Да! – подтвердила она. – Каждый нарисует Зайенс-Пасчерз. Первое, что приходит в голову при мысли о доме.
– Фу, – сказал ты.
Но ты слишком разомлел от жары, чтобы протестовать, когда Ма вернулась в гостиную с коробкой цветных карандашей и четырьмя листами бумаги на школьных планшетах с зажимом. Эта затея казалась донельзя утомительной, но еще хуже было бы молчаливое неодобрение Ма. Ты взял коричневый карандаш и принялся делать набросок.
Рисование никогда не было твоим коньком, но картинка, проявлявшаяся на твоем листке, показалась тебе неплохой. Ты ничего заранее не придумывал, просто начал выводить изогнутую линию, которая в итоге оказалась широкими рогами вашего последнего вола Моисея.
Ты не пытался таким образом что-то доказать матери, продемонстрировать, что возникший у тебя образ – не погнувшийся обветшалый дом и не групповой портрет вас четверых на лужайке, а одинокий блуждающий зверь. Просто твоя рука хотела изобразить именно это, и чем дольше ты рисовал, тем сильнее удивлялся, сколько помнишь деталей. Ты мог в точности воспроизвести узор коричневых пятен на шкуре Моисея, проплешину на задней части, и, кажется, тебе прекрасно удались глаза вола – мудрые, полные дзена, как у младенца.
– Ну, все, – сказала мать. – Давайте сравним. На счет «три»: раз, два, три!
Густую знойную тишину гостиной разорвали взрывы смеха. Смех отскочил от черепов на стенах, встряхнул фарфоровые статуэтки ковбоев и жеребцов в буфете. На всех четырех картинах был изображен бредущий по холмам Моисей.
У Чарли был схематичный приблизительный силуэт, у матери – неистовая косматая загогулина; отцовский рисунок был выполнен в обычной вихревой вангоговской манере, а твой походил не столько на быка, сколько на какой-то гибрид быка и чудовища. Но вы все еще смеялись, надрывая животы. Смеялись и смеялись, потому что в удушающей июльской жаре, которая обступала вас, словно глубокие воды, превращая каждого в отдельный остров, вас все-таки объединяло общее неожиданное представление о том, что такое дом.
Однако же, Оливер, теперь это неизбежно: что извлеченная со дна твоей истории затычка; что черная дыра, где сгибается само время. И неизмеримая тяжесть, к которой возвращаются все твои воспоминания, – бессмысленно бороться с их неудержимой силой. Вечер пятнадцатого ноября.
Пятнадцатое ноября; восьмой час вечера; ты смотрел на те самые портреты Моисея на стене в твоей комнате, когда в кухне зазвонил телефон. В раздражении ты только повернул голову на подушке, и тут телефон наконец умолк, чтобы сразу же зазвонить снова. Предполагалось, что на Осенний бал допускаются только старшеклассники, но даже у твоего брата имелись большие планы на этот вечер – очередное многолюдное сборище друзей в кинотеатре Альпины. Чарли туда повезла мама, заручившись сомнительным обещанием, что обратно его привезет чья-нибудь другая мама. Ты прошлепал в кухню, вынул телефон из его гнезда и вернулся с трубкой в постель.
– Почему бы тебе не прийти? – спросил по телефону Па. Он был дежурным на танцах, и до тебя доносился фоновый гомон толпы и басы какого-то знакомого, но неопознаваемого хита. – В твоей жизни будет только два Осенних бала.