Его образ устанавливается как в основном господствующая здесь погода: всё заволакивающий промозглый дух пыли, дождя и снега, хмурое освещение времени, которое будто не перебивается днями и ночами, а длительно и незаметно загустевает то в сумрак, то в сумерки. Ландшафт здесь не подсказывает какую-то древнюю, всё сравнивающую с землёй историю, которая свела бы всю жизнь (её руины, мирное убожество отживающих кварталов и ещё только строящихся) к идиллическому подражанию его природе: место выстроено на островах дельты, на сваях, на намыве, в атмосфере неописуемого моря по ту сторону памяти, и внимательный «путешественник в хаос» (Вагинов) или «знаток хаоса» (Стивенс) каждый раз переживает мучительный психоанализ этого вида. Гризайль. Большую часть почти что полярного лета мягкий рассеянный свет дней или ночей, которые отличает только расколотая золотая луна, даёт присмотреться к определяющим тонам этой дымчатой картины, к пепельным, лиловатым, землистым, палевым, охристым, бурым оттенкам гранита или к туманным переливам жемчужины, вроде бы «магического шара»: в насыщенной бывающей перед грозой духоте вещи не то оживают, сосредотачивая в себе нечто сугубо личное, не то оплывают в забродившую мутациями форм магму. Изредка рассветные или закатные лучи могут провести в небе крест или ось, по которой выстраиваются линии, каналы, проспекты и здания, очень строгая и рождающая панорамические галлюцинации перспектива. (Иллюзия возникала от этой всегда чуть потревоженной строгой симметрии нашего воображаемого, и любая фраза, брошенная в её стеклянный коридор, создавала многозначительное эхо, однако некий не придающий значения словам реализм требовал скрупулёзно прослеживать и фиксировать эту мнимость. Однажды, когда вечерами уже смеркалось, мы оказались за одним из столиков под тентами у озарённой гроздьями фонарей боковой террасы вздымающегося в полумрак Мюзик-холла, за нами в небе над помрачённым садом застыл серебристый, как рыбина, аэростат, и оживающий по ту сторону чащи ночной проспект казался нам декорацией кино, каждый жест вызывал сомнения в собственной роли, ни интриги, ни слов которой было не вспомнить. Мне никогда не удавалось поймать, как эти сцены могли быть настолько чёткими и неопределёнными, правда ли их удерживал только миг личного наваждения.) В воздухе создаётся напряжённая прозрачность, всё зависит от твоей внутренней собранности, и взвешиваешь в уме каждое слово, сейчас возникшее перед тобой, как пока неразличимая вещь или фигура, но в то же время уже означающее и нечто банальное, проходное, и вместе с тем нечто забытое, некий мотив, которому ты мог быть свидетелем. По сути, открывающийся здесь пейзаж – та же вещь, такая же, как вино или опиум, напоминает Макен – филигранная работа бесконечных фантазий, исчерпывающихся в некоей форме, статуэтке из бросового антиквариата, которой каждый новый владелец должен найти собственное применение. Об ангелах: «Ничто не сознаётся, что прежде не ощущалось», – усечённая Родити формула Локка, Nihil in intellectu quod non prius in sensu. Так возникает привычная дрожь от как бы знакомых мест, что ты мог бы здесь жить когда-то или что тебя ведёт по всем этим закоулкам. Обман. Завтра всё будет незнакомо, невозможно во второй раз выйти на ту же улицу. Придётся прослеживать в себе каждую мелочь, из этого складывается твоя история, твоя личная энциклопедия, придётся повторять все прежние ходы. Всё остаётся, и всё это разыгрывается в тебе с первой же мыслью.
Обращаясь к себе, мысленно окидываешь пережитое и уже перепутывающееся с неразберихой городской жизни, пусть чужой или незнакомой, но в которой твоя собственная история сейчас может пройти перед глазами вся по порядку. Что бы в ней ни случилось, твоя жизнь строилась в необходимости понять и быть понятой, в поисках правил этой хотя бы внешней взаимности. Сумбур её страстей и сновидений ограничивался академической точностью общепринятого словаря: логика фразы, подчинившая разрозненные слова связной картине.
Классицизм, пожалуй, неотъемлем от жизни этого города, повсюду итальянский вкус в архитектуре, выстраивающий не предусмотренный ландшафтом жилой порядок, соблюдающий видимую ясность, которая не даёт прохожему потеряться и подсказывает рациональность решения. Когда, поднимаясь по высокой гостиничной лестнице, впитывавшей свет своими цветными панелями, проходили холл, эта искусственная зелень в кадках показалась тебе ужасной, может быть, потому, что подчёркивала целый день в гуще города, опредмечивающего любую идею как вещь среди вещей, и что слова вообще ничего не выражают, только фиксируют движение окружающего. Ты могла бы, вернувшись, аккуратно изложить трагедию этого дня. Первая же твоя фраза уже задаёт её пролог: простым перечислением, обращением к засквозившим в твоих словах вещам и их догме, которую выражает синтаксис. Вроде бы остаётся предпочесть эти слова каким-либо идеям, следить, как они разрастаются в некую картину, но это не так. Чем точнее им следуешь, тем более они ничто. Это бывает, когда остаёшься одна в комнате, каждое твоё движение, отложенное перо, открытый замок окна, обронённая в ковёр заколка, всё как бы даёт резкий, напоминающий выпад отзвук: за определённостью вещей угадываешь некий возвышенный план происходящего, который создаёт усиливающееся с каждым словом напряжение. Это твой конфликт, и речь становится поэтической, тревожно прослеживая во фразах очерк незримого плана, рисунок личной дикции, складывающийся в периоды или эпизоды, драмы. «На подходе к незримому нет незначительного», – вспоминается Лекомт. Каждое движение души вызывает всё новые подробности давешней прогулки. Просторный кабинет вещей, образовавших старинную декорацию, их фигуры, противостоящие спиритической дрожи. Катарсис, и вот жертва, которую ты принесла: настольный бронзовый Будда, предмет, вынесенный в заглавие. (Отвергая предначертания напева, тебе удалось найти просодию противоречия: скрытый смысл, или энергию, произошедшего, который диктует угадываемые во фразах строки, придаёт периодам речи завершённость строф.)
Перечитывая, действительно как бы рассматриваешь тесную «улицу» сцены в палладианском вкусе, вглядываешься в каждый фасад, панические гримасы, козлоногий хор и дриады, убегавшие порослью, застыли под некоей эгидой в соразмерные гротесковые орнаментации его фризов, филёнок, в трагические маски, подчёркивающие контраст гладких стен и необработанного камня: многообразное здание, организованное классицистической стройностью, позволившей отворять многие двери. Классицизм упорядочивающего изречения, внушающий поиск правил, требующий прозрачности и архитектоники, почему бы не классицизм рококо: эгида на фронтоне этого дома, напоминающая возлюбленное лицо, Медуза, охватывающая хаос в композицию. Камень как застывшая магма.
В одной из таких улиц, с тротуара которой тусклые окна театрально возродивших в начале века старый итальянский стиль домов выглядят безжалостными, всё произошедшее как бы замирает по комнатам, впитываясь в застарелые не замечаемые хозяевами вещи. Запоздавший гость, оказываясь наедине в чужой обстановке, угадывает в этих вещах предысторию, некую исчерпанность внутреннего плана, которая внушает ему в них совершенно отчётливое присутствие постороннего. (Возможно, это ощущение объясняет и безжизненное психическое свечение ночных окон на улице.) Теперь видно, как жизнь точно проигрывается вокруг. Какие-то припоминаемые сцены, например на бульваре, у окна, в кафе, вдруг оказываются перифразами неосознанного и происходившего в некоем темпе, повторяясь, в обратном порядке или одновременно: картина, развитая многолетними бессвязными и отрывочными сновидениями, однажды возникает в уме, всё до сих пор слитое в боковом зрении детализируется. Однако это открытие тем более ничего не изменит. Застоявшаяся атмосфера оберегает от любой неожиданности, случайная трещина, потревожившая эту комнату и фантазию, означала бы всего лишь переход к другой жизни, но выбора нет, вещи, исчерпывающие фантазию, обострили в тебе бесхарактерность, бесцельность, сосредоточенность на воображаемой и уже ничем не удивляющей незыблемости, которая вдруг отвечает области за зелёной чертой, отделявшей всё прежде потустороннее, назревшее и порывающееся в грёзах. Поэзия открывается, как всегда, лишь <как> иная пора, подошедший сезон, когда привычные кому-то места оказываются свежащими и непройденными.