– Ты мой ангел, – повторила она совсем тихо.
Она вдруг поцеловала его губы, а он закрыл глаза, и её рука незаметно спустила ему пояс и, холодея, пошла вниз по животу, где, как и следовало бы ждать, ничего не было.
– Ни волоска? – зато трубы, одна выше другой в сумерки, падали водостоком на тротуар. Голос Семёна прыгнул Софе из‐за спины на плечи, и чёрная струйка, когда она обернулась, её кофе поползла по его пальто под перезвон колокольчиков, а у стоящей напротив девушки из воротника выбежала стальная крыса и тут же скрылась обратно, в рукав. Семён выпил коньяк и поцеловал Софе руку.
– Это высохнет. Ничего страшного, в наши дни больше людей не испытывает потребности ни в каких отправлениях и любит скорее спасать, чем спасаться. Это рентабельно. Что меня беспокоит, это то, сколько крыс развелось в городе.
– Что, теперь будет вымирание? – безнадёжно и не совсем искренне огорчилась Софа.
– Боюсь, нет. Замеченный тобой казус, конечно, от непривычки шокирует. И всё же кругом перемены. С тех пор как мы все, слева направо, ощущаем духовность и плюрализм, всё больше людей чувствует и пробуждение ранее скрытых качеств ангелов. То ли будет, как пишут, лет через десять…
– А как же, извини, дети? И это же, говорят… приятно?
– Приятно сознание. По данным международной ассоциации независимых медиков, количество беспорочных отцов и матерей, выявленных врачебным осмотром, растёт. На это можно лишь возразить, как общество медиков-евангелистов, что всегда, в сущности, так и было. Здесь обе стороны яростно спорят с тем, что высказал Лиотар в своей последней книге «La famille postmoderne». В любом случае культурный мир обсуждает. Фашистов забыли, теперь говорят – «фалист».
Семён поцарапал пятно кофе, поджёг спичку и смотрел, как тонкая струйка огня проползла по ткани, погаснув, когда стало чисто.
– Мне снилось, – сказала Софа, – то же, что днём. Но во сне это было нагромождение звуков, формы и цвета, большое мерцающее нечто. Мне было хорошо, что я не чувствую никакого тела, кроме прозрачного ветра; потом и он исчез. Всё померкло, а затем я внезапно представила себе, как лечу, головой вниз, в пролёт лестницы. Утром я впервые плакала, что проснулась одна.
– Тяжёлая амнезия, – сказал Семён, – предшествует прозрению. Утром я понял, что коньяк придуман алхимиками и не было никакого камня. А он горек и изнутри обжигает, заставляя смотреть вокруг, как пылает незримое, оставляя стекло, а потом ничто. Любовь, эта штука с падающим моноклем, как мне кажется, требует отдельного разговора.
– Но объясни хотя бы, почему остаёшься один. Один потом становится на карачки и убегает в лес, другой рулит к небесам, и только убийца зовёт и манит, как будто такое бывает счастье.
– Ни в одной колоде, – сказал Семён, – игральной или гадальной, нет карты «убийца». Никто не напишет философию безнадёжности. Нет таких карт, которые бы давали полный расклад, и нет у астрологов схемы, способной стать точной картой. От взгляда на этот одному и для бесполезного предназначенный чертёж любой падет мёртвым. Мысль ищет пользы, а не познания. А что смерть? Всё поменялось местами: где, казалось, поражение, окажется победа.
– Я видела, как самка тарантула жрёт самца, чтобы рассыпаться тысячью паучков. Я смотрела, как самурай на пикирующем истребителе врезался во дворец возлюбленного императора.
За мостом в пепельном зареве чернела мечеть среди деревьев, дворцы и дорога из светляков, уводившая проспектом в сторону моря.
– Я вспомнил пророков, – взял её за руку Семён, – как твёрдо, неотвратимо они шли к крушению и гибели. Умер ли Рас Тафари, Чёрный Христос на Соломоновом троне, в горах, расстрелянный? Не тогда ли начинается империя, когда, достигнув физических пределов, она рушится, как Вавилонская башня, расходясь безгранично? Война магмой пылающих ручейков уходит под землю, чтобы, прорываясь в вулканических толчках, дать ей новую кровь. У меня в глазах полыхало зелёное. Гадатель – убийца, когда находит чужую судьбу, и самоубийца, когда узнаёт свою.
Софа чертила жемчужным ногтем зелёную скатерть, пока за круглым столом горел чай, негр и белый крутились синкопами на экране, совпадая в один профиль. Когда она взяла его руку идти танцевать, то заметила перстень, который змеёй шёл по среднему пальцу вокруг головы льва.
– Любовь, – улыбнулся он ей, – обречена на летальный исход уже тем, что никому не интересно знать, что будет потом.
– За победу Хусейна?
– Купи мне, Боже, мерседес-бенц.
На Гатчинской улице прошёл туман, и весенняя вьюга опрокинула над городом чернильное небо в пробоинах звёзд. Мимо закрытых кафе и затухающих окон бежит, прижимая шляпу, Василий Кондратьев, а над ним луна высоко в кружевных папиросных тучах. Тёмный фонарь, башня со шпилем, повис на ветру, не качаясь. На углу три хариты, прикрывшись полотенцем, хохочут, отворачиваясь друг от друга.
В крытой террасе, нависшей над пахнущим полуночным дневным светом и баштурмаем парадным двором с Невского, Софа и Симон танцуют среди толпы и столиков. В баре светилось от электрической пыли, а бесподобная Гюэш-Патти пела запинающимся, меланхолическим соловьём, содрогаясь всем телом от каждого прикосновения трости. Софа ближе и ближе кружилась к Симону, чувствуя наконец твёрдость и очертания.
Больше нечего рассказать о начинаниях Софы Кречет. Её первый любовник, конечно, умер (как говорят) от сердечного приступа, и умер, из скромности напишем слитно, вовремя. Она переехала в Голландию, в Амстердам, где проживает, for business sake, под именем Евдоксии, русской инокини. Её предсказания популярны.
Зал, хотя и малый, был переполнен под люстры; давали «Коппелию». Только цветочница, выпорхнув из‐за куклы, на тридцать втором фуэте стукнула ножкой, раздался публичный шквал, а Энгель шепнул, наклонившись к Семёну:
– Бесподобна! – но тот, выгнув спину, уже прыгнул с первого ряда на авансцену с розами для примы.
– Что сделаешь, – сказал он, когда они уже шли, вдыхая летнюю изморось, по каналу. – Я же не мог ей тогда объяснить про хвост. Сказал только, что я русский голубой, и был, разумеется, понят неправильно.
– Ты что, обиделся за породу?
– Что ты. Я разве что не понимаю, кто же тогда ей попался. Боже мой, неужели орангутан? Для них же холодно в Ленинграде…
– Кто знает. Кто бы он ни был, мы знаем теперь, что, словами поэта, именно там он узнал нечто лучшее.
Зелёный монокль
Фейдт и Рихтер улыбнулись,
Двери тихо повернулись…
М. Кузмин
Известно, что весну на Невском проспекте обозначает Володя Захаров, его лёгкое пальто – как зелёная гвоздика в петлице Аничкова моста. Я сейчас скажу непонятно, но представьте себе: его пальто для меня – тот монокль, в который видны весь Изумрудный город, совсем прозрачные, насекомые явления. В элегантности, скрадывающей, как стеклянная бумага, новизну вещей, есть такой невнятный и мистический смысл. В мире предметов, изысканных вкусом и воображением, реальность необыкновенная: мы потому любим старину, а ещё больше её подделки, что все черты, швы и узоры кажутся поизносившимися до своего понятия. В общем, парвеню, одевшийся с иголочки по журналу, неинтересен. Напротив, впечатление вещи «из вторых рук» срабатывает как магический кристалл, показывающий и далёкое нечаянное родство, и самые странные метемпсихозы. Я не удивлюсь, если в рисунке пятен, оставшихся от росписей кабаре «Бродячая собака», вдруг узнаю молодого человека с зелёным цветком в петлице, вылитого моего приятеля. Потому что вечная, во все времена встречающаяся порода денди, лунарных кавалеров-курильщиков, сообщает вкусы, привычки и даже черты лица.