Видимо, это чем меня всегда пленяли романтизм и сюрреализм: внутренняя скрупулёзность, отречённость и абсолютный, хотя и не без задней мысли, конечно, разрыв со всем. Полное отсутствие того холопского энтузиазма перед лицом жизни, которое сделало нашу собственную русскую – самую холопскую культуру столетия (включая сюда богоносцев-титанов авангарда). Подлость, подлость, ничего кроме подлости. Я не преувеличиваю, просто пересматривая для своей работы разное о «литературно-художественных течениях» последних восьмидесяти лет в России, я при всём уважении не мог удержаться от впечатления, что купаюсь в тазу с блевотиной. Вероятно, я слишком резок, потому что меня как-то очень волнует, что с тобой может произойти. К тридцати годам я уже выдержал, по-моему, и без шуток, всё, что может произойти с человеком морально. И мне всё-таки страшно, что мой самый лучший друг может от тоски заплыть в какое-нибудь российское дерьмо.
Ладно, я всё-таки не выдержал и пустил желчь. Не обращай внимания, но всё-таки вспоминай, что я тебя очень люблю и всегда готов тебе помочь чем угодно… кроме денег. Представь себе, мне ведь минимум до Нового года ещё сосать лапу! Хотя наплевать уже, честно говоря. Сегодня от хорошего настроения я просидел где-то часа три за рисованием, и в результате получился не такой уж плохой таракан. Которого и посылаю тебе с приветом,
и с надеждами на всё такое,
обнимаю тебя,
твой ВК
14.08.97
Юрочка,
ты меня очень обрадовал письмом. Но видит Бог, я ничего не имею против твоих греков. Я просто имел в виду, что в последнее время слишком хорошо вижу, как нас опять дрочат, и лишний раз призывал тебя не поддаваться этому народному, а точнее сказать, международному обычаю. Конечно, Отто Ранк был совершенно прав в том смысле, что люди обычно не хотят видеть дальше одной большой утробы, но эта «травма рождения» остаётся всё-таки травмой. Вино и картишки к тому же только подчёркивали желание снова выбраться на свободу, и все разговоры свелись к необходимости оборудовать где-нибудь в складках большой губы уютную террасу с видом на море: даже особенная атмосфера, а точнее – тот запах, который поддерживал в нас некий жизнеутверждающий сарказм, – шёл как будто бы именно с этих просторов, о которых, впрочем, мы никогда не смогли бы рассказать ничего кроме того, что они кажутся нам насквозь пропахшими селёдкой и морской тухлятиной. И хватит о грустном.
Хороший твой <нрзб> рассказ
103. Я, между прочим, целиком (и давно уже) разделяю это желание добиться некоего абриса в каждой отдельной вещи: мне кажется, что это прежде всего помогло бы прийти к наибольшей возможной целостности всего «проделанного» или «прожитого» по каждому отдельному поводу. Ничего абсолютного, конечно, не бывает. Но я уже твёрдо уверен, что опираться в поисках этого целого на «литературу», «искусство» или что-то такое другое – совершенно бессмысленно. Мои собственные занятия беллетристикой оставляют меня совершенно неудовлетворённым. Я просто вижу, как уходит та толика «реального», которую можно уловить только со слов. И я глубоко уверен, что все никем неоспоримые «литературно-художественные достижения нашего века – это всего лишь милые, но последние отблески XIX столетия. Есть один очень хороший диалог между Бретоном и Массоном, которые вспоминали прогулку по музею знаменитого вулканического извержения на Мартинике, – я взял оттуда фразу, которую хочу поставить в эпиграф своих заметок о сюрреализме: «…все эти повреждённые вещи убедили нас… что стиль 1990 г. должен был подвергнуться первобытному огню». Ну и что же? На мой вкус, следует уточнить место определённых занятий в современной жизни. Я имею в виду, что повседневный смысл письма, рисунка и прочего за последние лет двести изменился намного больше, чем общие представления о «культуре-литературе-искусстве-бла-бла-бла-бла». Причём меня тут интересуют не «коммуникативные аспекты» и не игры <нрзб> в моём в домашнем быту <нрзб> сегодняшней жизни нанёс больший урон основе словесности (мемуары, переписка, дневники, путевые заметки и стихи, выражающие суть любых соображений), нежели «техника» или «прогресс»; думаю, что причина некоторой тупиковости современного «нарративного искусства» лежит где-то поблизости. И это, разумеется, касается не только письма, но и всего остального. Я чувствую, что впечатление, которое произвёл на нас обоих Тьерри Де Кордье, коренится в его приверженности некоторому «царственному пути» (выражение Грака о Шатобриане), который делает Горация Уолпола – садовода и строителя неких сновидений – намного более животрепещущей фигурой, чем современные ему или современные нам «писатели и художники». Кстати, записав очередной изумительный абсурдизм, Уолпол однажды добавил замечательную фразу: «Таково моё предположение, и неважно, верю я в него сам или нет. Я выступлю против и изобличу любого, кто возразит этой моей гипотезе. В самом деле, было бы славно, если бы учёные люди были обязаны верить тому, что утверждают».
Ну, что касается меня самого, меня всё время учат мои переводы: я предпочитаю быть «реставратором», а не эпигоном. Я больше не имею глупости «продолжать», «восполнять» и вообще относиться к перспективе иначе, чем открыл Дюшан. Я предпочитаю видеть в своих авторах некие аспекты собственной жизни étant donnés, настолько же, насколько мои прогулки и всяческие опыты, которые просто не влезают в беллетристику. Я думаю, что причиной моих неудач предшествующих лет было желание всякий раз выстроить этакий корабль «Густав Ваза», который был такой продуманный на все случаи жизни, что сразу же пошёл ко дну, и я очень хочу предостеречь тебя от того же самого. При этом я не отказываюсь от мыслей о «романах» и т. п. Я просто ощущаю необходимость закрепить пройденное. Сделать это легко, оставив за собой некий маневр в этой жизни. При этом всякие т. н. «этапы творческого пути» отвечают, по-моему, скорее внешней и всегда случайной карьере, чем реальности. Нельзя внутренне соответствовать собственному облику: по-моему, это то, чего тебе всё-таки хочется, и зря. Мне, кстати, тоже очень хочется. Диоген, онанируя на солнышке у своей бочки, жаловался прохожим, что нельзя насытиться, потирая живот. Может быть, нам всё-таки почаще чесать затылки?
Я не знаю, достал ты себе или нет эту книжку Мишо
104, но в конце концов это и не так важно сейчас в разговоре. Ира, которой я звонил поболтать на эту тему, вполне метко выразилась, что Мишо – разменная фигура, – и это верно в том смысле, что он должен был стать настолько же известным, насколько остались в тени многие подобные. Собственно, о чём речь? Человек называется «поэтом», потому что это означает абсолютное неприятие каких-либо видимостей жизни и лютый скепсис по отношению ко всему – к литературе, к сновидениям, к путешествиям, к мистицизму – ко всему, что может остановить человека в «абсолютном разрыве». По-моему, способность символизировать в глазах широкой общественности эти принципиально важные одиночество и отрыв (то, чему русским ещё предстоит научиться у воспитанных людей) и сделала Мишо великим, так сказать, одним из Великих Зайчиков нашего века, всячески подчёркивавших свою особливость, не посягая, как сюрреалисты, на принцип. Я не хочу сказать ничего плохого, я просто объясняю, почему эта книжка, хотя это всего-то каталог выставки и немного переводов, показалась мне важной. Тексты, где говорится о Мишо, всегда значител<ьнее> того, что он сделал сам. И это нормально, когда речь идёт об «одном из многих единственных». Не вмешиваться в дела критиков, не возражая, но и не поддакивая, стоять на своём. Но забавно, что я сам нашёл какую-то точку опоры не столько в истории современной культуры, сколько в собственных предках, которые совершенно спокойно прожили в этом самом внутреннем отрыве от общества три века и даже нажились. И то и другое, впрочем, одинаково поддерживают во мне то, что ты называешь «протестантизмом», хотя мне и нравится убирать это в узоры и рюши. В Англии есть такая «Высокая церковь»: им и литургия нравится, и с папой у них нелады.