Я взялся за три дела сразу, и очень рад, что мне не пришлось придумывать по крайней мере два из них. Мне не так одиноко – не в том, конечно, смысле, в котором «поэты» обычно жалуются на своё какое-то особенное одиночество, хотя совершенно не отличаются им от всех людей вообще… Я имею в виду, скорее, то глубокое сомнение в собственном существовании, которое возникает как раз тогда, когда люди тебе вроде бы улыбаются. Когда-то очень давно моя бывшая жена сказала, что самая сволочная черта моего характера – это внушать надежду, и была права. Я однажды понял, что меня стала связывать с другими людьми «моя какая-то совершенно другая жизнь» и что совершенно бессмысленно даже думать о том, чтобы жить как они. Все радости жизни (мысли о любви, о доме, о путешествиях и т. п.) заменила стилистика. Я всегда был слишком чувствителен ко вкусу жизни. В итоге я пришёл к тому, что, внушая его другим, ты переживаешь намного острее, чем «на самом деле». Наверное, если я ещё вижу какой-то личный смысл в «литературе», то это просто «слова» могут воздействовать на человека тогда, когда все другие чувства уже отказывают.
Я так, видимо, расчувствовался от собственного письма, что в тот же вечер пошёл и надрался у Кати в гостях с нею, с Матвеевой и с Захаровым. Я был прав, кстати, что на улице оказалось прохладно, и в мысли поэтому всё время вторгалось какое-то сновидение. Уже глубокой ночью мы пошли гулять в темноту по Лесному парку, как будто в другое время. На следующий день я был наказан жуткой головной болью и книжкой «Эрос невозможного», которую пришлось прочесть в поисках хотя бы каких-то зацепок между сюрреализмом и русской действительностью, для статьи о Бретоне. Кое-что интересное нашлось в пересказе статьи эмигрировавшего русского психоаналитика Николая Осипова «Революция и сон» (1931): на мой взгляд, замечательная попытка противопоставить «сновидению» не «реальность», а «норму» жизни. Я не знал и того, что Лурия начинал, как психоаналитик… Вообще, я позволил себе уже три дня бить баклуши с переводами, освежая свои познания в психологических и лингвистических инсайтах десятых-тридцатых. Например, знаменитый Поливанов (в котором я поэтому начал склоняться видеть этакого русского Эрвея Сен-Дени) был уже героинистом, когда обдумывал свой пресловутый «Свод поэтик». Как видишь, я снова попал в учёную компанию, потому что от кого ещё в русской культуре дождёшься какого-то рационализма, не говоря уже о том переходе от «автоматизма» к «системе совпадений», который у любого уважающего себя русского любителя художеств до сих пор вызывает снисходительно-испуганную усмешку… Но всё равно остаётся не забывать что-то главное, что лежит в стороне от «художественных» и «научных» целей.
Сегодня мне приснился один из чудеснейших снов за последние месяцы. Я тебе рассказывал, что у затеи моей прозы оказался, как следовало ожидать, двойник – книга греческого сюрреалиста Андреаса Эмпирикоса (какова фамилия?) «Арго, или Путешествия на аэростате»? Я её просматривал сегодня ночью. Вообще весь сон очень точно выразил все мои озабоченности последних недель. Я прогуливался по месту, которое было очевидной декорацией, хотя вряд ли для кино или для спектакля, потому что тут же мне всё время попадались штабеля живописных полотен, выполненных в очень мною когда-то любимой модернистской и размазанной «неоромантической манере»: словом, вокруг были наворочены все те садово-парковые китайщина и барокко, которые скоро надоедают и всего лишь делают тебя очень чувствительным ко всем тем пространственным переходам, которые я испытывал. Можно сказать, что всё вместе взятое было архитектурой некоего «корабля», который удерживал меня в этой морской мути и показывал её многомерность. Тут я вдруг оказался в очень большом книжном салоне или в библиотеке. (Я опускаю то, что всё время этого сна я встречался и довольно интересно беседовал, о чём я не помню, с большим количеством разных незнакомых мне людей, на разных языках.) Кроме книг, которые были помечены кодом, там был соблазнительно большой развал того, что можно было очевидно вынести под полой: большие бестолковые книги вроде тех, которые зачем-то издавались на русском языке в бывшей Югославии и Болгарии и производили на меня впечатление приятной «инаковости» (совсем не такое, как «недозволенные» книги вроде эмигрантских). Одна из них оказалась книгой Эмпирикоса и сразу же рассыпалась у меня в руках на листы. К моему удивлению, в ней было очень много иллюстраций – в основном, смутные белые лица и фигуры, которые выглядывали из чёрной графической «мглы». Но я вдруг увидал и дирижабль, который уходит в пасмурную кучу облаков. Словом, сон мне понравился: тут было очень много от моих размышлений, с одной стороны, об ониризме, с другой – о ландшафтных грёзах, которые в связи с автоматизмом у Уолпола заставляют меня думать об «арнхеймских угодьях» Гамильтона Финлея и Де Кордье.
Я должен идти к Кате возвращать книжку, а заодно и опущу письмо, потому что будет лень дописывать сегодня же. Вот тебе ещё открытки. Не грусти, не скучай и не колбасись.
Юрочка, дорогой,
я снова сел тебе писать, потому что чувствую, что теперь уже не скоро смогу что-нибудь просто так отправить. Видимо, мой издатель в обмен на договор выжмет из меня все соки, которые могут быть. Я сделал себе каникулы, чтобы поработать над прозой. Наконец пришло моё время, тучи и холодный ветер. Трое суток я упивался романами Алистера Маклина, по одному в день. Я даже не помню, о чём там шла речь, потому что меня больше всего интересовали его описания Северного моря и шотландского побережья с архипелагами островов. Меня в последнее время снова очень заволновала эта особенная «беспредметность» маринистики: всё погружено в описания корабля и происходящих взаимоотношений, но даже чем острее интрига и скрупулёзнее перечисление мудрёных судовых деталей, тем больше чувствуешь только море, которое чего там описывать: бурлит, пенится, в тумане и т. д., причём какие-то «художественные красоты стиля» от нечего сказать воспринимались бы как жуткая пошлость… Моя собственная привязанность к воде, конечно, тоже. Я могу часами слепо сидеть у окна только потому, что «море там», даже смотреть необязательно… Но забавно, что «естественность» человеческой жизни в море равняется, конечно же, нулю и не оставляет никаких иллюзий (то ли это происходит везде, то ли нигде, и ничего, кроме упоительно абстрактных координат и прочей геометрии, которая меня в детстве так очаровала в Военно-морском атласе).
В Петербург заезжал Володя Толстый, который снимается здесь в кино, и зазвал меня в «Борей» на вечеринку, где мы с ним ужасно напились. Толстый расписывает деньги, и я решил послать тебе одну купюру, чтобы как-то подбодрить тебя в твоих аккомодационных затруднениях. В самом деле, достаточно ли тебя задрочили твои греки, чтобы ты мог вздохнуть спокойно? Я не представляю себе, какие у тебя вообще настроения, хотя догадываюсь. Ну что же, больше благородного дилетантизма, что я могу ещё сказать? И не путать «мастерство» с «профессионализмом»… В конце концов, подумай о том, что у тебя даже за спиной осталась масса непрожёванной работы. Я об этом думал на днях не без грусти, перелистывая твою книгу. Я имею в виду то, что остаётся от проектов и т. д. Можно сколько угодно спрашивать себя «а зачем», но в этом вопросе слышится какое-то наивное убеждение в том, что вокруг много людей и вообще существует жизнь, а это как раз кажется мне сомнительным. Может быть, собственное организующее начало всё-таки важнее и, в конечном счете, выгоднее? Я не перестаю себя об этом спрашивать, только можно ли это выдержать…