Если бы сном, существовавшим вне времени, была моя жизнь здесь – может быть и лучше, – «по жизни», – было бы… Странная вещь, но внутренний ритм, напряжение абсолютно не изменились, а взгляд на окружающее, наверное, обострился от той скупой, концентрированной формы, в которой видится идущая жизнь. Может, даже и лучше было оказаться здесь, и тем точнее рассматривать поток прорвавшихся за последнее время событий. Ведь здешняя жизнь не благоприятствует иллюзиям. А тут и болезненное разочарование в том, что, прорвавшись наружу, оказалось пустым и холодным в своей расчётливости, и обида за своих оттеснённых малопонятными пришельцами от долгожданного внимания друзей, и какое-то общественное лицемерие вокруг, и, наконец, вечный соблазн ухода к вечным ценностям, в давно обжитый и нетленный мир старых слов и непреходящего дыхания прошлого. Очень близким и созвучным кажется Вагинов, и его полузабытая проза могла бы сказать, по-моему, гораздо больше, чем публикующиеся теперь булгаковские вещи. Впрочем, досада на своё время – общее для многого из того, что я читал в последнее время: будь то Хаксли, Лоуренс – или стихи Кривулина. И не хотелось бы этим жить. Что бы ни писалось – всё равно силы уходят не на анализ, а на преодоление окружающего, на прорыв к свободному дыханию. Для меня местом возвращения всегда было запавшее с детства, наверное, обаяние мира «Нового стиля» с его признанием красоты жизни, унаследованной от всех эпох, – философским напряжённым спокойствием. Поэтому я так и полюбил в своё время Кузмина – как он воплотил суть, дыхание этого мира в своих стихах, в своих романах – и всем ходом своей жизни… Это светлое начало во многом спасло меня от худшего тогда, когда я ещё только приехал сюда и делил время между казармой, душевной лечебницей и военным госпиталем. Но это всё прошлое, а теперь всё другое и пережито.
Странно сидеть практически в четырёх стенах, – только письма, книги, наезды друзей, – и видеть, как вокруг мир расстилается в совершенно брейгелевском спокойствии: взрывы, наводнения, смерчи, толпы людей, собрания в спёртых городах – кажется, ни одного свободного места нет от этого кипения. Это, по-моему, у Уильямса есть вещь «Картина из Брейгеля»
101. Как прийти к такой свободе, дающей дыхание делать подобные книги? Я переводил его просто интереса ради: Боже, какого напряжения души это требует… Смешно ведь, что моим первоначальным хлебом была английская поэзия: Дилан Томас, Элиот, Лоуренс, Уильямс… Впрочем, кто знает – может, это и хорошо.
Говорят, что Питер изменился за последний год? Для меня маленьким подарком было время, когда меня два месяца тому возили туда на обследование. Приехали в половине пятого утра, и я как сумасшедший водил конвоира-лейтенанта по всем Надеждинским, Кирочным, Таврическим… Когда город проснулся, он показался мне более пёстрым разве что – ну и приметы перестройки кое-где, нарочито бросающиеся в глаза. Боже, почему я не догадался заболеть на время индийского фестиваля! Правда, мне это событие кажется исполненным какого-то теневого смысла – но это в контексте всего остального… Всё тот же Брейгель. Я и здесь, поэтому, люблю, когда получается, ходить во время местного воскресного гуляния – опять хоровод, детство… Интересно, отчего так тянет на взгляд «с птичьего полета»?
Вы ведь, кажется, филолог по образованию? Не знаю, что-то знакомое угадывается и в некоторых тональностях Вашего письма. Лучше всех, конечно, это заметно у тартуских русистов, когда каждое письмо – структура само по себе. Ну да ведь Господь с ней, со структурой… Странно, но до Вашего письма, четыре дня тому ко мне из Питера приезжал приятель и очень сбивчиво пытался рассказать о каком-о Вашем выступлении в Клубе-81, кажется… Но питомец литературной школы и Академии художеств так ничего и не смог высказать, кроме собственных мыслей, и это было обидно.
Господи. Не виноват, что мои письма выходят столь сбивчивыми: опять гудит звонок на смену, и я вынужден всё бросать и кончать письмо, чтобы оно дошло хоть когда-нибудь: почтальон следующую неделю проведёт на гауптвахте. Простите, если невозможно читать этот почерк…
Искренне Ваш
Василий Кондратьев
Дорогой Аркадий,
Быть может, моё, – дошедшее ли, – письмо Вам и вызвало глухое раздражение, или же невозможность ответа на подобные писания велика – но я просил бы извинить проклятую привычку, которая делает из нормального человека старую деву, в армейских условиях тем более… Автоматическая страсть к немедленным ответам неприятна, конечно, – но как заставить себя ждать, пока образуется то, что можно сказать действительно и оправданно?
Сколько времени прошло, пока не появилось то, что хотелось бы послать Вам… Я стал писать медленно, день за днём возвращаясь всё к тому же – и в столь разнообразных условиях… Быть может, это и заметно, конечно. Жизнь идёт цепью пробуждений от времени к времени, и тем более понятно, что я не могу заставить себя смотреть вокруг «непосредственно», без уснащения окружающего доставшимся, увы, грузом аллюзий и смешения своего мира с внешним. Хорошо, наверно, в армии быть чем-то вроде Эдуарда Лимонова – не знаю… Но ведь и здесь, в Карелии, всё призрачно; я добросовестно старался понять, какое же искусство даёт она, ходил на все здешние выставки, на расцветшие здесь, как и везде, спонтанные представления и вечера… Что же: одни живут ориентацией на Ленинград, другие пестуют нагретое вокруг себя книгами <и> красками тепло интимного мира, третьи… Единственное, по-моему, собственно карельское в здешних художниках – это прорывающееся чувство волшебного сна посреди забытого Богом края, скупость, одухотворённая сама собой. Это уж я как недоученный искусствовед могу вычислить… Но такое обаяние в этом сонном царстве, такой уют домашнего спокойствия; иногда это затягивает неимоверно.
И забываешь, что жизнь – что-то меняющееся во времени. Но оно идёт, кажется. Не знаю, быть может, Вы слышали – правда ли запланировано кем-то издать «Форель разбивает лёд»? Хотя это уже и в «Ардисе» сделали…
По крайней мере я решил послать Вам вещи, которые, пожалуй, люблю больше всего остального, – кроме них мне нечего, наверно, сказать.
И простите мой почерк.
Искренне Ваш,
В. Кондратьев
И снова кажется, что я не уходил отсюда.
В памяти
Как некогда спускался Дориан
В блудилище, где сизый дым прикрыл лохмотья
И постаревшие мечтою лица – пробираюсь
По узкой лестнице воображенья – вниз,
Стараясь,
Не обронить чадящую керосинку.
А в этой комнате всё так же
Бессонницею синее окно
Отворено, раскрыта книга и глядит портрет,
Той жизнью, что я прожил, улыбаясь.
Звучит Скарлатти, за окном сирень,
Чугунная решётка и фонарь.
Стихи: сады и парки, старый Павловск
И сомовские бледностью черты
Уловлены…
А мне казалось, что тебя здесь нет.
Как будто ты ушла, и я один
В бессоннице накуренной
Гляжу на исхудавшее лицо, закрыв глаза,
И боль сливается с любовью
И кажется
Что изобретены страданья
В непрожитом романе.
<* * *>
102