В саду нас дожидался хозяин.
– Какая жалость! – воскликнул он. – Джентльмены опоздали!
Он указал рукой на луг в направлении озера. Мы видели, как над тополями стелился дымок, а от маленькой станции отошел поезд.
– Вашему другу пришлось срочно уехать в Берлин по неотложному делу. Я думал, вы успеете проводить его. Какая жалость!
На этот раз мы с Питером побежали наверх. В спальне Питера царил чудовищный беспорядок – все ящики и шкафы были выворочены. На столе лежала записка с каракулями Отто:
«Дорогой Питер. Пожалуйста, прости меня, я больше не мог оставаться здесь, поэтому еду домой.
Целую, Отто.
Не сердись».
(Я заметил, что Отто написал это на чистом листке, вырванном из книги по психологии, принадлежащей Питеру: «По ту сторону принципа удовольствия».)
– Ну и ну!..
У Питера начал кривиться рот. Я нервно поглядел на него, ожидая дикого взрыва чувств, но он казался относительно спокойным. Через минуту он подошел к шкафам и начал осматривать ящики.
– Не так уж много, – объявил он, окончив осмотр.
– Только пару галстуков, три рубашки, – к счастью, мои туфли ему не годятся! И еще, дай-ка я погляжу… около двухсот марок…
Питер начал довольно истерично смеяться.
– Вполне умеренно в общем-то!
– Ты думаешь, он внезапно решил уехать? – спросил я, просто чтобы что-то сказать.
– Может, и так. На него очень похоже… Теперь я понимаю; я сказал ему, что мы поедем кататься на лодке сегодня утром – и он спросил меня, надолго ли…
– Понятно…
Я сел на постель Питера, размышляя о том, что, как ни странно, Отто наконец совершил поступок, за который я могу его уважать.
Питер все утро находился в истерическом возбуждении, но во время ланча сидел мрачнее тучи и не проронил ни слова.
– Теперь я пойду складывать вещи, – сказал он мне, когда мы поели.
– Ты тоже уезжаешь?
– Конечно.
– В Берлин?
Питер улыбнулся.
– Нет, Кристофер. Не волнуйся! Всего лишь в Англию…
– А!
– Есть поезд, который отправляется в Гамбург поздно вечером. Наверное, я поеду прямо сейчас… Чувствую, мне придется путешествовать, пока я не забуду этой проклятой страны…
Возразить было нечего. Я молча помог ему упаковать вещи. Когда Питер укладывал в чемодан зеркальце для бритья, он спросил:
– Помнишь, как Отто сломал его, стоя на голове?
– Да, помню.
Когда мы закончили, Питер вышел на балкон своей комнаты.
– Сегодня там будут долго свистеть, – сказал он.
Я улыбнулся:
– Мне придется сойти вниз и утешить их.
Питер засмеялся:
– Да. Придется!
Я пошел с ним на станцию. К счастью, машинист торопился. Поезд стоял всего несколько минут.
– Что ты будешь делать в Лондоне? – спросил я.
Углы его рта опустились, он усмехнулся горькой улыбкой.
– Наверное, искать еще одного психоаналитика.
– Что ж, не забудь немного сбавить цену.
– Не забуду.
Когда поезд тронулся, он помахал рукой.
– Прощай, Кристофер! Спасибо за моральную поддержку!
Питер ни разу не предложил, чтобы я написал ему или посетил его. Думаю, он хочет позабыть это место и всех, кто с ним связан. Едва ли можно винить его в этом.
Только сегодня вечером, листая книгу, которую я читал, я нашел еще одну записку от Отто, заложенную между страницами.
«Дорогой Кристофер, пожалуйста, не злись на меня. Ведь ты не такой идиот, как Питер. Когда ты вернешься в Берлин, я приду навестить тебя, я знаю, где ты живешь: видел адрес на одном из твоих писем. Мы мило поболтаем.
Твой любящий друг Отто».
Я даже не думал, что от него можно будет так легко отделаться.
Через день-другой я уезжаю в Берлин. Я думал, что пробуду здесь до конца августа и, возможно, закончу книгу, но это место вдруг ужасно опустело. Я скучаю по Питеру и Отто, по их ежедневным ссорам гораздо сильнее, чем предполагал. А партнерши Отто по танцам перестали грустно слоняться в сумерках под моим окном.
4. Новаки
В начале улицы Вассерторштрассе высилась большая каменная арка – кусочек старого Берлина – с наляпанными серпами и молотами, нацистскими свастиками и изодранными в клочья объявлениями, которые рекламировали аукционы и преступления. Это была огромная улица, мощенная выщербленным булыжником, с беспорядочным скоплением ползущих и ревущих детей. Юноши в шерстяных свитерах кружили по ней на гоночных велосипедах и улюлюкали вслед девушкам, проходящим с бидонами молока. Тротуар был расчерчен мелом для игры в «классики». В конце тротуара высилась церковь, напоминая огромный, угрожающе острый красный напильник.
Фрау Новак сама открыла мне дверь. Вид у нее был еще более болезненный, чем в нашу предыдущую встречу, и под глазами большие синяки. На ней были та же шляпка и потрепанное старое черное пальто. Сначала она не узнала меня.
– Добрый вечер, фрау Новак.
Ее лицо медленно меняло выражение: от мелкой подозрительности к сияющей, робкой, почти девчоночьей, гостеприимной улыбке:
– Ах, это вы, герр Кристоф! Входите же, герр Кристоф! Входите и садитесь!
– Боюсь, вы как раз собрались уходить, не правда ли?
– Нет, нет, герр Кристоф, я как раз вошла сию минуту.
Прежде, чем пожать мне руку, она торопливо вытерла свои о пальто.
– Сегодня у меня поденка. Я не могу управиться раньше половины третьего, поэтому и обед так задерживается.
Она посторонилась, пропуская меня. Я распахнул дверь и задел за ручку сковородки, стоявшей на плите прямо у двери. В крошечной кухне едва хватало места для нас двоих.
Удушающий запах картофеля, поджаренного на дешевом маргарине, заполнял квартиру.
– Да вы входите, садитесь, пожалуйста, герр Кристоф, – суетилась фрау Новак. – Здесь ужасный кавардак. Вы уж извините меня. Я убегаю очень рано, а моя Грета – такая лентяйка, просто чурбан, хотя ей уже исполнилось двенадцать. Ее невозможно заставить что-то сделать, если не стоять над ней все время с палкой.
В столовой был покатый потолок с бурыми подтеками. Большой стол, шесть стульев, буфет и две огромные двуспальные кровати. Места оставалось так мало, что перемещаться приходилось бочком.
– Грета! – крикнула фрау Новак. – Где ты? Немедленно иди сюда.