И он действительно написал, причем, вне всякого сомнения, куда скорее, нежели намеревался. Со следующей же почтой я получил еще одну открытку, датированную днем позже:
«Случилось самое страшное. Сегодня ночью уезжаю в Коста-Рику. Все подробности – оттуда».
На сей раз пришло короткое письмо:
«Если Мехико было Чистилищем, то здесь настоящий Ад.
Моя калифорнийская идиллия была грубо прервана появлением ШМИДТА!!! Изобретательность у этого создания поистине сверхчеловеческая. Он не только проследил меня дотуда, но умудрился разобраться в истинной природе того маленького начинания, которое я уже понадеялся было довести до успешного конца. Я оказался целиком в его власти. Пришлось отдать ему большую часть моих заработанных тяжким трудом сбережений и незамедлительно уехать.
Вы только представьте, у него хватило наглости предложить мне нанять его на работу, как прежде!!!
Не знаю пока, удалось ли мне сбить его со следа. Едва смею на это надеяться».
По крайней мере сомневаться Артуру долго не пришлось. Вслед за письмом вскоре пришла открытка:
«Приехало ЧУДОВИЩЕ!!! Попробую Перу».
Время от времени до меня доходили слабые отзвуки дальнейших перипетий этого странного путешествия. В Лиме Артуру не повезло. Шмидт объявился через неделю. Оттуда гонка с преследованием переместилась в Чили.
«Попытка истребить гадину успехом, к сожалению, не увенчалась, – написал он из Вальпараисо. – Я только вызвал в нем прилив яда».
Мне показалось, что Артур, на свой витиеватый лад, признался таким образом в попытке подослать к Шмидту наемного убийцу.
Тем не менее именно в Вальпараисо, судя по всему, было наконец заключено перемирие. Ибо следующая открытка, с известием об отбытии поездом в Аргентину, ознаменовала собой новое положение вещей:
«Уезжаем нынче днем, вместе, в Буэнос-Айрес.
Слишком подавлен, чтобы писать сейчас длинные письма».
Сейчас они в Рио. Или, по крайней мере, были там, когда я в последний раз о них слышал. Предсказать их дальнейшие перемещения попросту невозможно. В любой день Шмидт может отправиться на поиски новых охотничьих угодий и увлечет за собой Артура, упирающегося на ходу полунанимателя, полупленника. Эту их новую деловую связку разрушить будет куда труднее, чем прежнюю. Отныне и во веки веков они обречены скитаться по земле вдвоем. Я часто думаю о них и прикидываю, что стану делать, если в силу какой-нибудь несчастливой случайности наши пути пересекутся. Не то чтобы я слишком жалел Артура. Ведь в конечном счете добрая часть денег наверняка достается ему. Вот только он сам себя очень жалеет.
«Скажите мне на милость, Уильям, – гласила заключительная фраза его последнего письма, – что я такого сделал, чем я все это заслужил?»
1. Берлинский дневник (Осень 1930)
Из моего окна видна широкая, монументальная улица. Винные погребки, где целыми днями горит свет, под сенью тяжелых фасадов с балконами, грязные оштукатуренные стены с рельефными завитками и геральдическими знаками. Таков и весь район: одна улица переходит в другую, застроенную домами, напоминающими старинные громоздкие сейфы, набитые потускневшими от времени ценностями и второсортной мебелью обанкротившегося среднего класса.
Я – камера с открытым объективом, совершенно пассивная, не мыслящая – только фотографирующая. Я фотографирую бреющегося мужчину у окна напротив и женщину в кимоно, моющую волосы. Когда-нибудь все это будет проявлено, аккуратно отпечатано, опущено в фиксаж.
В восемь часов вечера входные двери запираются. Дети ужинают. Магазины закрывают. Зажигается электрическая лампочка над ночным колокольчиком небольшого отеля на углу, где можно снять комнату на час. Скоро послышится свист. Это молодые люди вызывают своих девушек. Они свистят, стоя на морозе под освещенными окнами теплых квартир, где уже раскрыты постели. Им бы хотелось, чтобы их впустили. Эти сигналы отдаются в глубине пустой улицы, сладострастные, тайные и печальные. Из-за свиста мне не по себе вечерами. Он напоминает мне, что я в незнакомом городе, один, вдали от родного дома. Иногда я принимаю решение не слушать, беру книгу, пытаюсь читать. Но вот уже раздается зов столь пронзительный, настойчивый, отчаянно человечий, что я вынужден встать и поглядеть сквозь планки жалюзи на улицу, чтобы убедиться в том, что я и так прекрасно знаю – зовут не меня.
В моей комнате удивительный запах: не то чтобы совсем неприятный – смесь ладана с черствыми булками. Высокая, ярко раскрашенная изразцовая печь похожа на алтарь, умывальник – на готический храм. Шкаф тоже готический с резными кафедральными окнами – на цветном стекле Бисмарк встречается с королем Пруссии. Мое лучшее кресло вполне сошло бы за трон архиепископа. В углу – три бутафорские средневековые алебарды из театрального реквизита, они связаны между собой и образуют вешалку для шляп. Время от времени фрейлейн Шрёдер отвинчивает наконечники алебард и полирует их. Они настолько тяжелые и острые, что ими можно убить.
Да и все в комнате в таком же духе – всюду ненужная помпезность, все ненормально громоздко и опасно остро. На письменном столе занятные металлические штуковины – пара подсвечников в виде переплетенных змей, пепельница с торчащей головой крокодила, нож для разрезания бумаги, имитирующий флорентийский кинжал. Что будет с этими вещами? Может, их поместят в музей и они сохранятся на века. А может, переплавят на пушки? Каждое утро фрейлейн Шрёдер тщательно расставляет их в определенном порядке, они стоят как непреклонные свидетели ее взглядов на Общество и Капитал, Секс и Религию.
Весь день напролет она бродит по огромной запущенной квартире, бесформенная, но очень подвижная, в тапочках и цветастом домашнем халате, тщательно заколотом, чтобы не торчали нижняя юбка и корсаж, размахивает пыльной тряпкой, подсматривает, вынюхивает, сует маленький острый нос в шкафы, в гардероб своих жильцов. У нее темные блестящие пытливые глазки и довольно красивые завитые волосы, которыми она гордится. Ей лет пятьдесят пять или около того.
Давным-давно, перед войной и инфляцией, фрейлейн Шрёдер жила в относительном достатке. Свой летний отпуск проводила на Балтийском море и держала прислугу. Последние тридцать лет она живет здесь и сдает комнаты. «Люблю, когда вокруг люди», – объясняет она.
– Лина, – говорят мне друзья, – как ты можешь? Как ты терпишь, что у тебя живут чужие люди и портят твою мебель, ведь у тебя есть деньги, чтобы быть независимой. И я всегда отвечаю одинаково: «Мои жильцы вовсе не жильцы. Они мои гости». Видите ли, герр Исиву, в былые времена я могла выбирать себе квартирантов. Могла выбирать и сдавать только людям со связями и хорошо образованным – истинным джентльменам (как вы, герр Исиву). У меня жили Фрейхер, Риттмейстер и один профессор. Они часто делали мне подарки – бутылку коньяка, или коробку конфет, или цветы. А когда уезжали домой в отпуск, всегда присылали мне открытки – из Лондона, Парижа или Баден-Бадена. И какие открытки…