Нет, Фатьма не была чёрствой или бессердечной, свою племянницу она любила, и ей было искренне жаль её родителей, у которых лица от горя застыли, словно посмертные маски. Но в ничего не подозревающей Фатьме таился великолепный философ, поэтому, когда сестра позвонила ей и нечеловеческим голосом проревела новость в трубку, в один момент она нашла тысячи причин, по которым ей не следовало предаваться скорби чересчур активно.
– Я узнаю, почему она сделала это, – раздался вдруг позади неё шёпот. А потом повторился, громче: – Я узнаю, почему она это сделала! – И снова, почти криком, так что все обернулись и зашикали с неподдельным возмущением: – Я узнаю правду!!!
То сдали нервы у сокурсника погибшей Афсаны, тощего и невысокого юноши, он волочился за ней при жизни, докучая и вызывая раздражение, и, судя по всему, не собирался оставить её в покое даже после смерти. Фатьма покачала головой, уронив на выскобленный пол пару-тройку длинных чёрных волос. Она знала, что такое рвение никогда ещё не приводило к положительным результатам. В лучшем случае мальчишка останется с разбитым невыполненной клятвой сердцем.
Фатьма разносила гюлаб – розовую воду для омовения рук и лица, ибо в свои тридцать пять она была девушкой, нет, не старой девой, а убеждённой девственницей – это ведь не одно и то же. Женщины растирали воду ладонями, проводили ими по лицу, и в воздухе разливался нагой, чувственный аромат роз, призванный прогнать излишнюю тоску, а Фатьма вдруг подумала: до чего же он неуместен на похоронах. И тут же поняла, почему всё идёт сегодня не так, как надо. Причиной было не отсутствие обычной оживлённой болтовни, какая бывает, когда потеря общего знакомого собирает давно не видевшихся людей («Ой, как ты похудела, машаллах, тьфу-тьфу, не сглазить!»). И не жидковатый чай, и не твёрдые комки, затесавшиеся в халве, заставляли людей, даже самых бывалых, смущённо переминаться с ноги на ногу и произносить нелепости. Странное любовное томление повисло над белой палаткой, разбитой поперёк улицы и перекрывшей движение транспорта, любовное томление дышало в углах квартиры, из которой вынесли тело, дрожало жарким приторным маревом над горькой полынью кладбища – оно сбивало с толку и сводило с ума. Словно любовь, как настоящий убийца, пришла на похороны своей жертвы, чтобы посмеяться в лицо всем присутствующим. Словно бедная невинная девушка, вступившая в неведомую для неё до сих пор схватку с любовью, потерпела поражение, и теперь её не успокоившаяся душа самоубийцы распространяла вокруг себя истому, полную сожаления о том, что так и не случилось.
Нарушив законы и традиции, Фатьма настояла на том, чтобы присутствовать на погребении. Ей не посмели отказать. Когда на глаза покойной упала горсть жёлтой земли, из ямы с возмущённым шипением поднялась большая пятнистая гюрза, распугав толпу суровых мужчин, и медленно уползла на запад.
Юношу, который решил во что бы то ни стало добраться до истины, звали Байрам, что означает «Праздник». Он любил напоминать себе об этом в те моменты, когда его постигали жестокие разочарования, а постигали они его часто. Он сардонически ухмылялся судьбе и тайком ненавидел родителей, словно они были виноваты в том, что чары имени не сработали: жизнь его, как ни крути, нисколько не напоминала праздник. Вернувшись домой после похорон, он ушёл в свою маленькую комнатку, игнорируя мать, которая умоляла его поесть, заперся и просидел на кровати три часа в неподвижности и молчании. Затем он почувствовал голод, приоткрыл дверь и спросил:
– Еда ещё осталась?
– Осталась, – ответила мать голосом, полным недружелюбия. – Только остыла.
– Согрей да.
– Сам согрей, – отрезала родительница и ушла говорить по телефону.
Байрам закрыл дверь и вернулся на кровать, приняв на сей раз горизонтальное положение. «Я страдаю, а меня даже не хотят накормить, – подумал он. – И родной матери я не нужен». Некоторое время он упивался этой мыслью, придумывая разные сюжеты своего суицида. Когда фантазия иссякла и ему надоело лежать, Байрам открыл Facebook и погрузился в изучение последнего месяца жизни своей ненаглядной Афсаны. Несмотря на неугасающий и вроде бы даже болезненный интерес к ней, он ни разу не удосужился пойти и посмотреть, как она танцует, хотя по всему было ясно, что эта сальса играла в её жизни чуть ли не главную роль. Все последние посты так или иначе были связаны с танцами. От фотографий с вечеринок, где Афсана представала в откровенных (на взгляд Байрама) нарядах в обнимку с самыми разными парнями, у Байрама закружилась голова, и эта запоздалая ревность ощущалась даже острее, чем если бы девушка была жива. Самое обидное заключалось в том, что больше половины этих наглецов выглядели едва ли лучше самого Байрама, и тем не менее им досталось то, чего никогда не доставалось ему. Байрам злился, но ему и в голову не пришло упрекнуть себя за то, что он не догадался пойти на танцы, потому что он не привык действовать или принимать самостоятельные решения. Как и многие другие люди его формата, Байрам в глубине души считал себя невероятно прекрасным и искренне злился и недоумевал, когда девушки его отвергали. При этом ради налаживания личной жизни он не хотел пальцем о палец ударить, даже для Афсаны. Но теперь что-то изменилось. Он словно приподнял завесу и увидел краем глаза прекрасный, запретный, недоступный простому смертному мир, где жили существа иного склада, где веселье текло рекой и где все были друзьями. Этот мир кидал ему вызов. Откинувшись на кровать и уставившись в покрытый тёмными разводами потолок, Байрам подумал: «Я пойду туда в память о ней». С потолка сорвался кусок штукатурки и упал в паре сантиметров от головы Байрама, испачкав синтетическое пушистое покрывало с изображенным на нем ухмыляющимся тигром.
Бану проводила время в приятной праздности. Защитив магистерскую диссертацию – не без успеха, – она наслаждалась бездельем, чего не могла себе позволить с тех пор, как впервые пошла в школу: жизнь её была образцово-показательной, покорённые вершины следовали одна за другой, она не знала, что означает «прожигать жизнь», и мечтала попробовать. Для начала она категорически отказалась устраиваться на работу, где её почти наверняка ожидала встреча с бывшими сокурсниками, от которых она только недавно избавилась.
– Зачем мне работа? – с вызовом, в котором сквозила тайная горечь, вопрошала Бану. – Одежду покупать я не люблю, друзей у меня нет, никуда не хожу.
И хотя и то и другое было правдой лишь отчасти, сама она твёрдо верила в то, что говорила. Она берегла своё одиночество, как кошка бережёт котят, а в ознаменование начала «прожигания жизни» прочла всего Гюстава Флобера. Флобер ей категорически не понравился, только полная насилия «Саламбо» пришлась по вкусу. Не то чтобы эта книга вдохновила Бану, но ей снова вздумалось написать грандиозный роман. По утрам, когда никто не мешал ей, Бану наполняла тишину мягким шуршанием клавиатуры.
– Это будет бестселлер, вот увидишь! – гордо сообщила она Лейле, и та с истовой верой в подругу покивала головой, давая понять, что терпеливо подождёт, пока роман будет написан, чтобы прочесть его. Такая история повторялась уже несколько раз. Не видевшая жизни, но не обделённая фантазией юная писательница постоянно порождала нежизнеспособные творения. Некоторые бестселлеры Бану умирали на первых же страницах, иногда ей по инерции удавалось протаранить аж половину романа, но всякий раз, однажды перечитав написанное, она понимала, что это не более чем поток сознания, отправляла всё в архив и больше к нему не возвращалась.