Мало того – решись я съездить в больницу, если, конечно, ноги не откажутся меня нести, все, что я скажу там, у больничной койки (если не стану просто хамить и браниться), будет воспринято как сожаление с моей стороны и признание того, что их требования были справедливыми, а мое поведение – недостойным. Так что это было невозможно – как же я поеду туда и отрекусь от самой себя?
Но если мне все же удалось искоренить их голоса из моей памяти и если их голоса больше не имели надо мной власти, почему бы мне тогда не съездить в больницу и не изобразить то, что требуется? Поболтаю немножко с матерью – только и всего. Какое это имеет значение, если мать сама ничего для меня не значит? К чему такая принципиальность по такому незначительному поводу? Почему я не дам матери все, о чем она просит, не отдам родственникам то, чего они хотят, не позволю матери и остальной родне тоже считать, будто я сожалею? Мне только и надо – единственный раз поступиться принципами, и на этом все. К чему столько щепетильности в таком мелком вопросе? В моей жизни было столько всякого другого вранья, так какая разница – одной ложью больше, одной меньше? Почему бы мне не съездить в больницу и не выдавить из себя пару добрых слов, а потом не выйти оттуда и сразу забыть об этой дилемме? Разве передо мной стоит дилемма? Нет! Потому что выбора у меня не было. Потому что все равно ничего бы не получилось. Настолько я была слабой и зависимой.
Тогда, может, съездить в больницу и высказаться честно? Приехать и заявить, что я не отступлю, что ни о чем не жалею, что я пришла попрощаться навсегда? Нет! Невозможно! Вот только почему? Этого я не понимала. Философы, куда вы все подевались? Я пыталась снова принять решение вроде того, что пришло ко мне тогда возле киоска «Нарвесен», когда я решила больше не видеться с родителями и не позволять давить на меня. Но теперь у меня не было внутренней легкости, подобной той, что охватила меня возле «Нарвесена» в тысяча девятьсот девяносто девятом.
Может, это был лишь перерыв? Отсрочка от неотвратимого? Потому что, если перед смертью мать не изъявит желания меня увидеть, Астрид сообщит мне о ее смерти по телефону, и тогда мне придется встретиться с ними на похоронах или перед этим. Ведь тогда отказаться будет нельзя? А они будут уничижительно смотреть на меня, ведь я так надолго пропала из их жизни. А мой отец, которого я не видела много лет, которого не узнала бы и который наверняка пережил несколько тяжелых болезней – и только мне об этом неизвестно, – он тоже будет там, раздавленный горем, но утешить его я не смогу и останусь чужой и безучастной. Я сама выбрала такую позицию, хотя никакого выбора у меня не было, а теперь мне надо будет прочувствовать правильность моего выбора. Ведь им тоже будет не по себе? Почему они не оставят меня в покое? Почему они хотят от меня так много? Потому что, как бы им ни было не по себе, мне все равно будет хуже, и им хочется в этом удостовериться? Хочется найти повод увидеть, как мне плохо и одиноко, выплеснуть на меня прежде сдерживаемую злость, потому что я испортила родителям настроение, а исправлять это пришлось им?
Или мои сестры злятся на меня и ненавидят меня, потому что они сознательно или неосознанно хотели поступить так же, как и я, освободиться, вырваться? Может, они завидуют мне, потому что я сбежала от родительского надзора и тем самым усложнила задачу им самим?
Я подумала, что надо эмигрировать в США. Отправиться в кругосветное путешествие, чтобы, когда это произойдет, я находилась где-нибудь в море. Тогда в каком-нибудь порту я открою электроную почту и прочту, что все закончилось, но море отодвинет наши маленькие жизни и наши маленькие смерти куда-нибудь подальше.
Но, может, я убегаю от возможности дорасти до объяснения? Вдруг скоро что-нибудь решится? Может, так оно и есть – возможно, так и задумано? Что, если я, не выяснив этого, упущу самое важное и ухвачу только очевидное и легкое?
Почему это легкое? – возмутилась я, когда моя жизнь – это сплошь борьба и испытания! Возможно, это еще не конец, говорила я себе, возможно, на этом маршруте остался один поворот и сдаваться сейчас нельзя.
Вновь обнаружив сообщение от Астрид про то, что «я‐просто-думаю-ты-должна-об-этом-знать», я всю ночь не спала. Помириться? Простить? Прощать за то, в чем не сознались, невозможно! Они что, думают, у меня хватит сил признаться? Сказать правду о том, что они с таким усердием пытались заглушить и отрицать? Неужто я и впрямь думаю, что они согласятся на всеобщее осуждение ради примирения со мной? Нет, я этого недостойна, что они уже неоднократно мне и демонстрировали. Но, может, они признаются только мне? Если я напишу матери с отцом, попрошу их признаться только мне и пообещаю никому больше не говорить? Нет, и тогда вряд ли, в этом я не сомневалась, потому что для них двоих этой темы не существовало, они об этом не разговаривали, заключили немой пакт, чтобы спасти собственную репутацию, поступили так из своего рода самоуважения, и пакт этот был нерушим, они решили, что стали жертвами предательства со стороны старшей дочери и ее бесчувственности, и пока эта версия была основной, им сочувствовали и сопереживали. Поэтому они ни за что не отказались бы от нее, она подпитывала их, и признай они хоть отчасти что-то иное – даже если, кроме нас, об этом никто не узнал бы, – играть эту роль перед всеми остальными, оставаться теми, кто заслуживает жалости, стало бы труднее. А сейчас жалости заслуживали они. Порой мне тоже бывало их жаль, потому что они навредили себе сами, потому что они были старыми и больными и наверняка их смерть была уже не за горами, я же была здоровой – тьфу-тьфу-тьфу, постучим по дереву. «Ничего, ты тоже когда-нибудь умрешь, – утешила я себя, – и случиться это может хоть завтра», – добавила я, храбрясь. «Чего же они лезут? – глядя в небо, крикнула я. – Чего им от меня надо?» – завопила я в темноту. Но на самом деле они вовсе не лезли ко мне, и на протяжении долгих лет им ничего от меня не надо было.
Спустя два дня Астрид прислала мне эсэмэску, что анализы у матери отличные. Она скоро совсем поправится. Ей уже намного лучше. И отцу тоже. Я ответила, что это прекрасно, и попросила ее передать им привет. И зажила своей обычной жизнью.
Через месяц Астрид позвонила. Скоро ей исполнится пятьдесят, и она собиралась устроить большое празднество и пригласить тех, с кем, как ей казалось, я рада буду познакомиться. Она назвала дату, которая меня вполне устраивала. Астрид обрадовалась – она сама так сказала, а потом, помолчав, добавила, что мать с отцом тоже придут. «Им так хочется повеселиться на празднике», – сказала она. «В последний раз» – этих слов она не произнесла, но это подразумевалось.
Она, видимо, думала, будто что-то изменилось. Что, хотя я и не пришла в больницу после маминой операции, я все-таки пожелала матери выздоровления и наверняка понимала, что мама в любой момент может навсегда нас покинуть. И все это заставило меня изменить отношение. «Для нее это вопрос абстрактный, – думала я, – а для меня очень даже конкретный. Вот я войду в помещение, а там они – стоят и пожимают гостям руки. И что, мне их обнять? И что сказать?» Все эти годы они постоянно встречались, привыкли общаться друг с другом, я же выбыла по собственному желанию и превратилась в паршивую овцу. А теперь, значит, мне надо с улыбкой заявиться туда и сказать: «Привет!» – так, что ли? Как будто мы с ними не смотрим на мир совершенно по-разному, и как будто они не отрицают саму плоть, из которой я сделана. Астрид что, не понимает, почему я поступила именно таким образом и насколько глубока моя рана? Она разговаривала со мной так, словно на этот поступок толкнула меня причуда, навязчивая идея, детское чувство противоречия, которым я с легкостью поступлюсь, как только дело дойдет до чего-то серьезного. Неужели она полагает, будто я смогу «собраться» и заставить себя изменить точку зрения? И не осознает, какой ужас пронизывает мое тело при мысли, что мне придется войти в ее дом, где я не была уже много лет и куда частенько наведываются мать с отцом, и увидеть их – своих родителей? Для Астрид и почти всех остальных они были двумя безобидными слабыми старичками, но для меня же они оставались двумя цепкими существами, и я годами посещала психотерапевта, чтобы высвободиться от их хватки. Может, в этом все дело? Астрид не понимала, как я могу бояться этих сгорбленных, седеющих старичков, я же, приезжая в аэропорт, каждый раз дрожала от страха случайно на них наткнуться. «Да чего ты боишься-то?» – спрашивала я себя, сидя в экспрессе по пути в аэропорт. Я заставляла себя их представить, смотрела на них – так делают, чтобы побороть фобии. Что произойдет, если я приеду в аэропорт и увижу их в очереди на регистрацию? Остолбенею от ужаса! Так, а потом что? Пройду мимо? Нет, это глупо, по-детски, мне уже за пятьдесят, а я не могу поздороваться с собственными родителями. Я надеялась, что остановлюсь и спрошу, куда они летят. Тогда они ответят и поинтересуются, куда лечу я, я отвечу, натянуто улыбнусь и пожелаю им счастливого пути. Обычные слова, и, возможно, нам удастся вести себя как «обычная семья». Хотя нет! Ведь потом я забьюсь в туалет, сяду на сиденье унитаза и, дрожа, буду дожидаться, когда они улетят, пусть даже при этом я опоздаю на самолет. Все это совершенно безнадежно. В моих попытках я научилась понимать, что произойти это может в любой момент и что я этого ни при каком раскладе не желаю, не хочу, но это снова меня затягивало. Мне хотелось быть взрослой, спокойной и собранной. Хладнокровно решить, что на пятидесятилетие к Астрид я не пойду, придумать оправдание и забыть обо всем. Но у меня не получалось. Ведь если бы родителей не пригласили, то я всего лишь приду на юбилей к сестре, где познакомлюсь с ее коллегами, наверняка людьми интересными и, возможно, для меня полезными. И в этом засада. Я настолько запугана и забита, что отказываюсь даже от чего-то хорошего. Я завязана на своем дурацком детстве. Описание всей моей сущности: привязанная к детству. Мне перевалило за пятьдесят, а я все еще мучаюсь от страха перед авторитетом родителей. Но ведь у моих сестер и брата этот страх давно исчез? Может, Астрид пригласила нас всех вместе, потому что думала, будто детство меня отпустило, будто старые травмы я проработала и от страха перед родителями избавилась? Может, она думала, что в больницу я отказалась идти по старой привычке, но что пора от таких привычек избавляться? Тогда приглашение можно считать комплиментом со стороны Астрид, полагавшей, что я продвинулась намного дальше, чем на самом деле. Астрид считала, будто я с улыбкой смогу пережить присутствие родителей, будто меня больше не тревожит, как они истолкуют мое собственное присутствие на этом празднике.