– Сейчас мы вас проводим, будьте спокойны, – говорил Мышлаевский, улыбаясь Ирине и косясь на Николку, – кто‐нибудь проводит. Я или Федор Николаевич…
Николка побледнел и засопел. «Какая свинья… – подумал он слезливо, – чего он на меня взъелся и портит мне жизнь».
– Или, может быть, Никол Васильевич? – сжалился Мышлаевский. – Никол, ты можешь?.. Или ты будешь хозяйничать?
– Нет, я могу, конечно. Я… – не своим голосом ответил Николка и тотчас же надел фуражку.
– Да, я могу… сию минуту… – встрял Лариосик, хотя его никто и не просил, и тотчас начал щурить глаза, разыскивая свою шапку.
«Вот несчастье, Господи… вот несчастье», – подумал Николка и торопливо, оборвав вешалку на шинели, полез в рукава.
– Нет, Ларион, уж Никол проводит, он оделся, – отозвался с колен Мышлаевский, он застегивал пуговицы на серых ботах Ирины Най, – ты, пожалуйста, останься. Ты специалист по разведению спирта. Я спирту принес.
– Я? Ага?.. Да… – в высшей степени изумленно отозвался Лариосик, ни разу в жизни не разводивший спирта.
– Господа, напгасно вы беспокоитесь, я сама дойду. Я нисколько не боюсь.
– Нет уж, это нельзя, – скрепил Мышлаевский, – так мы вас отпустить не можем. А с Николом вы будете как за каменной стеной.
Был ясный, сильный мороз, пустынная улица. Как только они вышли и дверь прогремела сложными запорами под руками Лариосика, глаза Ирины Най провалились в черных кольцах, а лицо побелело; потом брызнул из‐за угла свет высокого фонаря, и они миновали дощатый забор, ограждавший двор № 13, и стали подниматься вверх по спуску. Ирина зябко передернула плечами и уткнула подбородок в мех. Николка шагал рядом, мучаясь страшным и непреодолимым: как предложить ей руку. И никак не мог. На язык как будто повесили гирю фунта в два. «Идти так нельзя. Невозможно. А как сказать?.. Позвольте вам… Нет, она, может быть, что‐нибудь подумает. И может быть, ей неприятно идти со мной под руку?.. Эх!..»
– Какой мороз, – сказал Николка.
Ирина глянула вверх, где в небе многие звезды и в стороне на скате купола луна над потухшей семинарией на далеких горах, ответила:
– Очень. Я боюсь, что вы замегзнете.
«На тебе. На, – подумал тяжко Николка, – не только не может быть и речи о том, чтобы взять ее под руку, но ей даже неприятно, что я с ней пошел. Иначе никак нельзя истолковать такой намек…»
Ирина тут же поскользнулась, крикнула «ай» и ухватилась за рукав шинели. Николка захлебнулся. Но такой случай все‐таки не пропустил. Ведь уж дураком нужно быть. Он сказал:
– Позвольте вас под руку…
– А где ваши пегчатки?.. Вы замегзнете… Не хочу.
Николка побледнел и твердо поклялся звезде Венере: «Приду и тотчас же застрелюсь. Кончено. Позор».
– Я забыл перчатки под зеркалом…
Тут ее глаза оказались поближе возле него, и он убедился, что в этих глазах не только чернота звездной ночи и уже тающий траур по картавому полковнику, но лукавство и смех. Она сама взяла правой рукой его правую руку, продернула ее через свою левую, кисть его всунула в свою муфту, уложила рядом со своей и добавила загадочные слова, над которыми Николка продумал целых двенадцать минут до самой Мало‐Провальной:
– Нужно быть половчей…
«Царевна… На что я надеюсь? Будущее мое темно и безнадежно. Я неловок. И университета еще даже не начинал… Красавица…» – думал Никол. И никакой красавицей Ирина Най вовсе не была. Обыкновенная миловидная девушка с черными глазами. Правда, стройная, да еще рот недурен, правилен, волосы блестящие, черные.
У флигеля, в первом ярусе таинственного сада, у темной двери остановились. Луна где‐то вырезывалась за переплетом деревьев, и снег был пятнами, то черный, то фиолетовый, то белый. Во флигеле все окошки были черны, кроме одного, светящегося уютным огнем. Ирина прислонилась к черной двери, откинула голову и смотрела на Николку, как будто чего‐то ждала. Николка в отчаянии, что он, «о, глупый», за двадцать минут ничего ровно не сумел ей сказать, в отчаянии, что сейчас она уйдет от него в дверь, в этот момент, как раз когда какие‐то важные слова складываются у него в никуда не годной голове, осмелел до отчаяния, сам залез рукой в муфту и искал там руку, в великом изумлении убедившись, что эта рука, которая всю дорогу была в перчатке, теперь оказывается без перчатки. Кругом была совершенная тишина. Город спал.
– Идите, – сказала Ирина Най очень негромко, – идите, а то вас петлюговцы агестуют.
– Ну и пусть, – искренне ответил Николка, – пусть.
– Нет, не пусть. Не пусть. – Она помолчала. – Мне будет жалко…
– Жал‐ко?.. А?.. – И он сжал руку в муфте сильней.
Тогда Ирина высвободила руку вместе с муфтой, так с муфтой и положила ему на плечо. Глаза ее сделались чрезвычайно большими, как черные цветы, как показалось Николке, качнула Николку так, что он прикоснулся пуговицами с орлами к бархату шубки, вздохнула и поцеловала его в самые губы.
– Может быть, вы хгабгый, но такой неповоготливый…
Тут Николка, чувствуя, что он стал безумно храбрым, отчаянным и очень поворотливым, охватил Най и поцеловал в губы. Ирина Най коварно закинула правую руку назад и, не открывая глаз, ухитрилась позвонить. И тотчас шаги и кашель матери послышались во флигеле, и дрогнула дверь… Николкины руки разжались.
– Завтга пгиходите, – зашептала Най, – вечегом. А сейчас уходите, уходите…
По совершенно пустым улицам, хрустя, вернулся Николка, и почему‐то не по тротуару, а по мостовой посредине, близ рельсов трамвая. Он шел как пьяный, расстегнув шинель, заломив фуражку, чувствуя, что мороз так и щиплет уши. В голове и на языке гудела веселая фриска из рапсодии, а ноги шли сами. Город был бел, ослеплен луной, и тьма‐тьмущая звезд красовалась над головой. Ни один черт их не подсчитает. Да и надобности нет считать их, знать по именам. Кажется, сидела среди них одна пастушеская вечерняя Венера, да еще мерцал безумно далекий, зловещий и красный Марс.
___________________________________________________
Рана Турбина заживала сверхъестественно. Круглые дырки перестали источать гной. Затем они стали зарастать. Турбин перестал носить разрезанные рубахи, уменьшилась повязка, а 24‐го января Николка спустился по лестнице, все двери прошел и снял заклейку с таблицы. Таблица выглянула на свет Божий. Ясным ровным молочным январским днем в кабинете Турбина горел синим лохматым пламенем примус; Турбин возился в белом кабинетике, звеня инструментами, пересматривая и перекладывая какие‐то склянки. Вечер 24‐го января прошел мирно и тихо, и никто не появился из пациентов. Турбин походил по гостиной, очень часто поглядывая на карманные часы, в восемь часов вечера оделся и ушел из квартиры, неопределенно сказав:
– Вернусь в половине десятого или в одиннадцать.