Возьмите Чехова. Он умирает 15 июля 1904 года в Баденвейлере, и его угасшая жизнь теперь ищет подходящий транспорт. Она вступает в союз с деликатесами и роскошью, словно бы насмехаясь над ним, жемчужное изобилие богатства всегда было ненавистно Чехову. Зеленый холодильный вагон, доставивший труп в Москву, вез, помимо него, морепродукты из Франции. На дверях крупными буквами значилось: ДЛЯ УСТРИЦ. На вокзале раздается военная музыка, потому что в то же время в Москву прибывает гроб с телом генерала из Маньчжурии. Народ недоумевает. Чехова встречают с военными почестями? Жизнь – это недоразумение. Путаница – ее метод. Почести предназначались другому. Порой она подбирает неподходящий транспорт, порой неуместную музыку. Чехов не любил устриц.
Для поездки в оккупированную столицу жизнь Сутина выбирает катафалк. Вот белая простыня. Укройся. Изобрази труп. Так он сам сказал Кико в Вильне. Это нужно уметь рисовать. Ему потребовалась жизнь, чтобы наконец-то научиться рисовать смерть. Колесами неподходящего автомобиля.
Самые нелепые блуждания некоторое время служат жизни в качестве бесполезного удовольствия, развлечением для пресыщенности и испорченности человека, которого не смущают никакие зигзаги. Она вполне допускает их, не особенно беспокоясь. Несмотря на все виражи, путь всегда остается прямым. Слева и справа все переполнено жизнью.
Хаим значит жизнь, и на языке Библии это слово существует только во множественном числе. Только множественность жизни? Ничего единичного, она предназначена раствориться в целом – и исчезнуть. Кладбище называется Бейт-Хаим: дом жизни. Монпарнас – его имя в той жизни, которая любит путаницу, жизни беспечной и циничной. Место, где жили музы. Греческий горный хребет, по ошибке забредший во французскую столицу, языческое место посреди Парижа, полное жадных до жизни демонов. Роскошное кладбище, полное художников и адмиралов.
Я жил тогда совсем рядом, в крохотном, длиною всего несколько метров, переулке, впадающем в улицу Дагерр и названном в честь какого-то высокопоставленного военного, генерала или адмирала. Во всяком случае, одного из нищих мира, годящихся для обозначения коротких узких проулков. И где-то на огромном погосте, полном каменных свидетелей, притаилась анонимная черная надгробная плита с надписью: La vie ne meurt pas. Жизнь не умирает. Я видел ее тысячу раз, эту анонимную жизнь в единственном числе, короткое изречение, никаких лет жизни, ни года рождения, ни года смерти. Это было время, когда на кладбище Монпарнас появлялись первые умершие от СПИДа.
Хаим не умирает. Он есть во множестве. Каждый день я ходил по кладбищу, узнавал его сонных кошек, знал все ходы и выходы в доме жизни, где теряется смерть. Хаим не умирает. Хаим умирает. Хаим.
До революции эта территория принадлежала монастырю, Братству милосердия. Ветряная мельница без крыльев все еще одиноко стоит среди мертвых, заросшая плющом, любимая находчивыми птицами. Le Moulin de la Charité, Мельница милосердия принадлежит умершим. Здесь перемалываются воздушные зерна, десятки тысяч зерен, каждое зерно – человеческая жизнь, множественность жизни. Неожиданно мирское место, из которого взлетают души в их ветреном упоении, в их стремлении к воздуху и пространству. В век, когда родился художник, здесь находилось «репное поле», le champ des navets, на жаргоне исправительных колоний – нищенская могила, общее захоронение, куда сваливали трупы приговоренных к смерти и казненных. La vie ne meurt pas. Хаим не умирает. Верите ли вы в это или нет.
В течение многих лет я пытался понять, чем потрясают меня его картины. С того момента, когда Элени увидала в метро за моей спиной плакат с шатающимся Шартрским собором, который вот-вот должен был рухнуть на меня. Это было в 1989 году, вскоре после этого мы отправились в Шартр, километрах в ста к западу от Парижа, и заночевали в маленькой гостинице. Поблизости грохотали поезда, пока мы, лепеча, любили друг друга и уже не помнили, где находимся. Ничего, кроме дрожащих кончиков пальцев, в памяти. Как писал поэт: Человеческие губы, которым больше нечего сказать, сохраняют форму последнего сказанного слова. Когда мы увидели выставку в бывшем доме епископа, нам не нужно было ничего больше говорить.
Это фиксация одной картины, мгновения, которое все решает. Неизмеримый стыд, растущее изумление от своего присутствия в мире. Осиротелость всех фигур, шаткость вещей в безнадежном мире. Лаконичный лиризм. Точно схваченная, блистающая красками смерть за своей работой. И неизменная жизненная сила того же самого мгновения.
Снова я пришел на кладбище Монпарнас вскоре после 2000 года. Я долго жил в другом месте, уехав в один прекрасный день от всего, что любил, на потрепанном и пыльном красном «Рено-5». Много лет назад я написал в стихотворении то, что снова и снова приходило мне в голову на этом кладбище:
Весь век идешь навстречу счастью, но счастье ударяет со спины.
И возвращался туда несколько раз, чтобы понять, почему все произошло именно так, а не иначе. Ни в каком другом месте не проступала настолько очевидно страшная единственность жизни. И множественность жизни в простом имени Хаим.
В восьмидесятых годах, пока мы с Элени жили по соседству, в упомянутом маленьком переулке около улицы Дагерр, я посещал это место почти ежедневно. Сколько раз я бродил по кладбищу, когда случался затор в делах или я нуждался в глотке свежего воздуха. Это был оазис спокойствия в центре большого города, который я любил в то время. Звучащая тишина, кладбище – это хор голосов, и мои антенны были настроены на прием. И вот я снова вернулся на могилу с неправильно написанным именем, постоял некоторое время перед ней. Первый дивизьон, самый конец авеню Уэст, левая сторона. И почувствовал, что за мной наблюдают.
Старый господин в черной шляпе, с платком вокруг шеи и с тросточкой пристально смотрел на меня с расстояния в несколько могильных рядов. И не собирался уходить. Тогда я сам стал смотреть на него, прямо в лицо, не отводя взгляд, словно требуя отчета. Я решил, что это последняя возможность избавиться от него.
И тут он наконец двинулся с места и пошел в мою сторону, не мелкими шажками, а с ощутимым облегчением и нетерпением, и, не здороваясь, без каких-либо знаков вежливости, спросил:
Как вы его нашли?
Почему вы хотите это знать?
Я часто здесь бываю. И я скажу вам больше: я был здесь на его похоронах.
Это уже разозлило меня не на шутку, я ничего не сказал, но тряхнул головой весьма красноречиво. Еще какой-то сумасшедший или пустозвон, который якобы был на «ты» с половиной погребенных знаменитостей? Сколько безумцев околачиваются на кладбищах этого мира! Близость мертвых просветляет и вдохновляет их. Мгновенно я попытался оценить его возраст. 1943-й: маловероятно. Какая-то возможность, однако, оставалась. Хорошо сохранившихся, бодро и весело скачущих по жизни восьмидесятилетних и девяностолетних старичков в мире предостаточно, так что не следует придавать чересчур много веса своим оценкам. Поэтому я сказал:
У могилы стояли ведь только Пикассо, Кокто и Макс Жакоб. Ну и конечно, две женщины, Герда Грот и Мари-Берта Оранш.