Теперь он оказался в лучезарном будущем, американец Барнс наконец провозгласил: Я покупаю будущее!
Зачем ему дочь и жена из прошлого, теперь, когда корабли давно доставили его в Гавр, когда он обосновался в Мерионе близ Филадельфии, когда одним яростным взмахом грязного рукава стерты с холста прежние жалкие пристанища, Улей и Сите-Фальгьер, все эти художнические убожества и клопиные крепости, пустые бутылки из-под дешевого вина, дрянные холсты. Я – в будущем, лоз мих цу ру! Оставь меня в покое!
Она пришла из мира, который он давно покинул, что теперь для него краснокирпичная Вильна? Она находится на другой планете, литовский Иерусалим, художественная школа, кто знает, кто там еще остался. Однажды ночью она прибегает на авеню Парк-Монсури, колотит в дверь, которую он не хочет открывать, и кричит:
Предатель! Предатель! Я знаю, что ты там! Она от тебя!
Они жили в двух разных мечтах. И теперь, в котельной ослепительно белого рая, он слышит пару ладоней, колотящих в дверь, и громкий женский крик:
Предатель! Предатель!
Медсестра тихо и печально смотрит на него, как он стоит с измазанными краской руками, у нее глаза Деборы, ее бледность, ее рот. И она не говорит ничего. Это она, и это не она. Она только молча глядит на него и своей немотой усугубляет его стыд. Он думает не об отвергнутой дочери Эме, он думает о запретах доктора Готта.
Вы ни в коем случае не должны здесь в больнице снова рисовать. Слышите, ни в коем случае! Это было бы ужасно для вас.
И бог в белом устремил в него взгляд сквозь крошечные стекла очков и словно бы пригвоздил к кровати. Теперь художник Сутинхаим стоит в помещении котельной, под белыми трубами, и в глазах медсестры звенит немой крик:
Предатель!
Она не говорит ничего, но в этих глазах внезапно вспыхивает что-то, чего не было раньше. В глазах Деборы горит предательство. Наконец она получит удовлетворение за все унижения и отрицания. Она молча поворачивается и медленно уходит из котельной, как из его жизни, и он еще слышит ее шаги на бесконечной лестнице, все слабее и слабее.
Предатель!
Слово эхом звучит в его ушах, однако ему не о чем толковать с прошлым, он здесь и сейчас, есть только холст и кисти, весь остальной мир исчез. Но медсестра с глазами Деборы Мельник, застукавшая его на нижнем этаже подвальной котельной за рисованием, не оставит это просто так и сообщит о происшествии руководству больницы. Каждое предательство влечет дальнейшее предательство, каждое оскорбление порождает новое, следующее. Так и вращается земля.
Лицо доктора Готта искажается горькой гримасой, в которой мелькает разочарованная улыбка, охваченный гневом, он кричит:
Неблагодарный! Предатель! Зачем ему понадобилось рисовать? Какой ему от этого прок? Он ведь был исцелен! Исцелен! Он мог навсегда остаться здесь в клинике, навсегда! Теперь – вон его отсюда!
И он размашистой подписью подтверждает изгнание Хаима Сутина из белого рая. Два гигантских человекоподобных шкафа вваливаются в комнату, они едва могут стоять прямо из-за массивных шаров мышц вокруг ног. Мишленовские человечки из рекламы, два белых Бибендума, составленных из мышечных шин, бугристые лысые великаны со сверкающими глазами, они строго фиксируют его взглядом, а затем улыбаются от радости, что наконец смогут вступить в действие.
Они напоминают художнику, как он любил ходить по субботам в компании Мишонца, Бенатова и Генри Миллера, а иногда и мадемуазель Гард на поединки кетчеров на Зимнем велодроме. Как напряженно следил за хваткими, цепкими, зажимающими в тиски раскрасневшиеся шеи горами мышечной массы, которые пот покрывал зеркальным лаком. Сутин брал с собой оперный бинокль, чтобы лучше рассмотреть крепко сбитые шары мышц. Кетчеры делали видимой грубую человеческую плоть, и художник был благодарен им за это. После этих боев он, измотанный, возвращался с Гард назад на Вилла-Сера, не мог произнести ни слова и только пил ромашковый чай.
И вот они подбежали к исцеленному художнику, сорвали белоснежные простыни с его ног, подхватили под руки, подняли, поставили стоймя, выволокли в коридор и потащили вниз по лестнице. Ему едва удавалось касаться ногами пола, его уносили прочь гигантскими шагами, засунув одну руку под мышку, а другой тисками сжимая запястье. Они быстро бегут вниз по лестнице, той же самой, какую использовал он во время своих ночных походов в котельную, к месту его греха, где напоследок ему посчастливилось найти смятые тюбики краски.
Створки задней двери фургона распахиваются, художник читает ясные крупные буквы ФРУКТЫ И ОВОЩИ. Машина – «ситроен» модели «корбияр», он уже видел такую, только всю черную. Теперь ее, очевидно, выкрасили заново.
Зеленый! Наконец-то цвет! – вздохнул он, схваченный крепкими мишленовскими человечками.
Его грубо заталкивают в машину, придавливают к грузовой платформе и пристегивают широкими ремнями. Лысые кетчеры захлопывают одним сильным движением обе черные створки задней двери. Резкий, будто оружейный, щелчок, сухое клацанье язычка в ждущем замке. Автомобиль вздрагивает всем корпусом, стая голубей взмывает в синеву над крышей белой клиники. Да, белизна начала отступать, в этот девятый день августа синева берет верх. И вот водитель трогает с места. Разгневанный доктор Готт кричит вслед кетчерам:
Вы знаете куда!
Да, они это знали. И художник тоже знал все дороги этого города, сколько раз по ночам, когда ему не спалось, после мучительных часов перед неуступчивым холстом, один на один с болью в животе, он гигантскими шагами мерял их, избегая бульваров, проносясь темными проулками, чтобы исчерпать себя, опустошить сердце от всякой живописи. Чтобы затем вернуться, запыхавшись, домой и без сил упасть на матрас.
После операции Мари-Берта сидела у его постели. Бесконечная поездка в катафалке измучила ее. Сколько времени прошло, целый день, два дня? Теперь ее голова склонилась набок, на кровать Сутина, примостилась на простыне у его ног. Мари-Берта крепко спала. Когда она испуганно вскакивает, художник уже мертв.
Его прооперировали ночью в клинике Лиотэ в 16-м округе. Никто не помнит о прибытии катафалка. Не существует никаких письменных документов, подтверждающих операцию. Никто не знает, состоялась ли она. Во время оккупации она означала риск, и не только медицинский. Тайная операция на невидимом художнике.
Личности обоих похоронщиков и водителей катафалка не установлены. Они исчезли. Художник умер 9 августа 1943 года в шесть часов утра, не приходя в сознание. О его смерти было заявлено 11 августа 1943 года в 10 часов утра в ратуше 16-го округа господином Рене Маженом, сорока лет, служащим, улица Мениль, 3, Париж. Акт о смерти № 1799. Заявление не было сделано раньше, чтобы исключить проверку. Оккупантам незачем знать, что невидимый художник все-таки ускользнул от них. Во всяком случае, не был доставлен ни на один из железнодорожных вокзалов, откуда следовали поезда на восток.
Мари-Берта вызвала в клинику венгерского фотографа Рожи Андре, иначе Розу Кляйн, которая сделала портреты многих художников Монпарнаса. Нужно торопиться, мы должные его быстро увезти.