Повышенная кислотность, хроническое воспаление, глубокое повреждение слизистой оболочки желудка. Ему кажется, он слышит слово «перфорация», и ему внушает страх слово «резекция». Застарелая язва разъела стенку желудка, желудочный сок изливается в брюшную полость. Хирург рекомендует операцию, сейчас, немедленно, не откладывая ни минуты. Срочно анестезию. Тут речь идет об экстренном случае, мадам. В Париже врачи не смогут сделать для вашего художника ничего большего.
Сам больной хочет того же: только скорее, только бы хоть что-нибудь делалось. Пусть они наконец вырежут эту боль, ничего не надо откладывать, только здесь и сейчас.
Как же можно здесь, у этих деревенских шарлатанов, у этих мясников, говорит Ма-Бе, тебя должен оперировать специалист, не здесь, в Париже. Госсе, Гуттманн, Абрами, эти врачи тебя знают, они смогут найти того, кто тебя спасет.
Бранящийся, шипящий ангел смерти, который хочет как лучше и добивается только худшего, она будет спутницей художника и его желудка в их бесконечном блуждании на пути к последнему шансу, к операции.
Внезапно решение становится окончательным, с ним уже никто не советуется. Мари-Берта поговорила с какими-то голосами по телефону. Удивительно, что они еще отозвались, эти бесплотные духи в военном месяце августе. Его будут оперировать настоящие врачи, в 16-м округе. У больницы длинное название: Maison de Santé Lyautey. Лечебница Лиотэ.
В Шиноне он милостиво получает инъекцию морфия, как последнее напутствие или провиант в дорогу. Доза рискованная, врач это понимает, но ее должно хватить надолго. Врача звали Ланнеграс, она назвала свое имя тихим голосом, и до него донеслось только grâce, милосердие. «Добить из милосердия», вспомнилось ему, и его уши посчитали это добрым знаком. Великодушный, утоляющий боль морфий обещает скорое успокоение, он быстро распространяется через кровяное русло по всему телу, окутывает его ватной мягкостью.
Раним утром 6 августа к воротам клиники подъезжает «корбияр», который должен увезти боль в Париж. Туда, туда, в столицу скорби, не так ли назвал Париж один из этих безумных сюрреалистов, с которыми он не хотел иметь ничего общего? Сварливый ангел с гнусавящим голосом наконец-то принуждает уже валящуюся с ног судьбу к спешке и вместе с тем к бесчисленным петляниям. Чтобы не наткнуться на контрольно-пропускные пункты, а вдобавок собрать картины и рассеянные по разным местам пожитки, уничтожить следы, которых ни в коем случае нельзя оставлять. Торопиться и петлять – и то и другое в равной степени необходимо и невозможно.
Гравий в больничном дворе хрустит под шинами, потом он продолжает скрежетать у него в ушах, когда катафалк трогает с места. Подобно всем звукам в последнее время. Взгляд был менее алчущим, он это заметил, его глаза насмотрелись досыта, изнурились на узких тропках в Шампиньи-сюр-Вёд, теперь звуки вдруг стали яснее, резче. Звук любит соединяться с болью.
Хруст врезается художнику сразу и в уши, и в желудок, словно уже началась операция, которую он жаждет больше всего на свете, ибо боль, вначале трепещущая, тупо кружащая, потом пульсирующая и совсем скоро пронизывающая, буравящая, грызущая, эта боль, которая годами принадлежит его телу, как еще один внутренний орган, стала настолько невыносимой, что даже нож, даже какой-нибудь разрез в животе показались бы ему спасением. Нужно иметь способ устранить себя из этого мира, подобно картине.
В конечном счете во всем виновато ее отчаяние, которое было плохим советчиком. На выходе Ланнеграс сунула ей в дрожащие руки белоснежную сестринскую форму. Муза сюрреалистов в образе растерянной медсестры. В худшем случае она может сказать, что ей поручено сопровождать бледного, бесспорно ослабленного пациента в Париж, где его уже дожидается хирург. Не в Сальпетриере, разумеется, эта старинная больница, некогда пороховая фабрика, за вокзалом Аустерлиц, давно стала немецким госпиталем. Нет, всего лишь в одной из неприметных клиник в добропорядочном 16-м округе, где сами оккупационные власти пооткрывали свои ведомства. Самое лучшее укрытие – у них под носом. Кареты «скорой помощи» были все заняты, рядом на ферме случился сильный пожар, по такой-то жаре, все машины забрали туда, скажет она. И будет трясти в воздухе фальшивыми документами, как спасительными билетами.
Если повезет, то по деревням и пригородам можно незаметно добраться до Парижа. Только любой ценой избегайте главных магистралей. Застенчивый врач с мишленовской картой и радостный синий бегущий человечек. Они смешиваются друг с другом, сливаются с тополиными аллеями.
В воду, которой обмывают умершего, нужно разбить яйцо. Хевра кадиша знает дорогу. Братство отправилось в путь, едва рассвело. Скорлупа ударяется о край помятого жестяного таза и, чуть помедлив, разламывается. Защитная пленка прорывается, тягучая влага жизни соскальзывает в воду, желток падает вниз, как печальный жребий.
Ма-Бе
Нет сил открыть глаза. Слегка приподняв веки, он видит в полутьме Мари-Берту, которая, скрючившись, сидит на табурете, то что-то бормоча, то вздыхая и прижимая платок к губам. Кажется, она унеслась куда-то далеко отсюда, вот только несчастье глубоко засело у нее внутри. Спит ли она, разговаривает ли она потихоньку сама с собой? Как сильно она изменилась! Постоянная необходимость скрываться, менять квартиры; споры с хозяевами, вечный страх, когда через городок пролетают военные автомобили по пути в Тур, почти неразрешимая задача добыть даже самые обыкновенные продукты – все это отпечаталось в ее теле, в каждой морщинке на ее коже, в синих тенях вокруг глаз.
Это случилось в «Кафе де Флор». В октябре или, может, в ноябре сорокового? Он был один уже полгода. Мадемуазель Гард ушла 15 мая того же года на указанный сборный пункт, на велодром, и больше не вернулась. На Монпарнасе поговаривают, будто тысячи немецких иммигрантов, даже сами несчастные беженцы, были объявлены «враждебными иностранцами» и их свозят в Пиренеи, в лагерь Гюрс на юго-западе Франции. Выметают жесткой метлой, как разлетевшуюся палую листву. Пятью днями ранее начался немецкий прорыв в Арденнах. Прав был доктор Тенненбаум, когда в «Отель де ля Пэ», что на бульваре Распай, шепотом убеждал их:
Бегите, пока еще есть время! Послушайте доброго совета: бегите!
Художник больше не может думать о Гард без этого гнетущего чувства вины. Он снова и снова видит ее – как она уходит с крохотным кожаным чемоданчиком, напоследок оборачиваясь и улыбаясь ему через плечо. Мадемуазель Гард! В часто повторяющемся сне она тихо сидит у него на краю постели, без упрека, но с немым вопросом в больших глазах. Художник остался один, он плутает, как потерявшаяся речная камбала, по уличкам квартала Монпарнас. Деламбр, Гранд-Шомьер, Кампань-Премьер, Пассаж д’Анфер. Адов проезд. Каждый раз он вздрагивает, когда сворачивает туда. Многих уже нет, уехали.
Он договорился встретиться в кафе с Кастенами, чтобы обсудить доставку картины. Морис Сакс сидит там с черноволосой красоткой, которую он уже однажды где-то видел. Сверкающие глаза, как же ее звали? Мадлен Кастен сама представляет ему девушку: Мари-Берта Оранш. Американский художник, сидевший рядом, шепнул ему в ухо: