Он доходит до конца коридора, не подволакивая ноги, не шаркая, как ходят больные и усталые люди. Никто не попадается ему навстречу, слева и справа только ряды белых дверей, которые слегка выпирают вперед, как дверцы величавых, безучастных холодильников. В конце коридора, наконец, окно. Он смотрит наружу, но не смеет его открыть. И в тот же момент осознает, что это было бы и невозможно. Он настолько уверен в этом, что ему даже не нужно протягивать руку, чтобы проверить.
Снаружи, очевидно, ночь, белая ночь. Прожектора, испускающие белый резкий свет, направлены в никуда, во всяком случае нет ничего, что можно было бы принять за цель для этого света. Световые лучи равнодушно перекрещиваются и потом уходят без следа в бессмысленный черный фон, нет, не глухой черный, а защитно-серый, да, защитный серый цвет, на стесненном горизонте.
Лишь одно вызывает у него изумление. Снег. Легкий и густой, его белые хлопья нежно роятся перед прожекторами, не затемняя их, а только мгновенно освещаясь их светом, и падают дальше вниз, где уже образовалось толстое белое покрывало.
Он стоит некоторое время у окна и созерцает этот тихий снегопад, выдыхает на стекло слово «Минск», пытается проследить снежинки глазами. Он погружается в их покой, в чувство бессмысленного, как снег, наслаждения, прожектора напоминают ему фары катафалка, таращащиеся поздним вечером в пустой пейзаж.
Откуда он выехал утром? Было это сегодня или в какой-то другой день? Он хочет вспомнить название некоего места, но оно выпало у него из головы. Шато бормочет он, зáмок, и потом еще раз – зáмок. На ум приходит имя Жанна д’Арк. К чему бы это? С определенностью он знает лишь, что это было летом, в августе, несомненно, в августе.
Он прекращает вспоминать, поворачивает налево и медленно всходит по лестнице, безболезненный перебор шагов доставляет ему теперь некоторое удовольствие, приводит в тихое изумление. Даже подъем не вызывает никаких неудобств. Этажом выше он опять находит такой же кажущийся бесконечным коридор, который, однако, освещен менее ярко, чем тот, из которого он пришел. Он снова становится у окна, пытается разглядеть в дали горизонт, линию домов, жилую башню, какой-нибудь признак, который мог бы указывать на город. Но яркая завеса снега и конусы прожекторов закрывают ему обзор. И все-таки это был август…
Внезапно в коридоре позади него, но пока еще на некотором расстоянии, раздается какой-то щелкающий звук. Он прячется на лестничной клетке, на полу сияют его белые носки без тапочек. Некоторое время он стоит, прислушиваясь к затухающему звуку, потом возвращается на нижний этаж и пытается отыскать свою палату. Только теперь он замечает, что на дверях нет номеров, и ему становится немного не по себе, он боится, что теперь не сможет найти свою палату. Его внутренний шагомер приблизительно измерил расстояние до окна, теперь он идет в противоположную сторону и останавливается перед одной из палат. Возможно, это она.
Он открывает дверь с величайшей осторожностью, чтобы ни в коем случае не разбудить какого-нибудь пациента и не привлечь внимание персонала к своей недозволенной вылазке. В палате ничего не видно и не слышно, ни дыхания, ни тихого стона, ни больничного храпа, вызванного послеоперационным успокоительным. Он уже собирается закрыть дверь, но тут ощущает легкий укол любопытства.
Нащупывает выключатель, нажимает и пугается белой молнии света и того, что он обнаруживает. Палата пуста. Нет ни кровати, ни раковины, ни полотенец или постельного белья. Абсолютная белая пустота. Куб среди Ничто, из Ничего. Его взгляд опускается на пол. И все-таки там что-то есть, что-то маленькое лежит посреди белого, зеркально-блестящего пола. Это кукла, и он сразу же понимает, откуда она. Он глядит на нее сверху вниз. Затем замечает, что у нее вывихнуты плечевые суставы, оба. Руки полностью вывернуты тыльной стороной наружу. Тазобедренные суставы, кажется, все еще находятся в своих гнездах, но одно колено поломано.
Да, суставы, нежные сочленения нашего непрочного бытия.
Голень оторвана, лежит на полметра дальше. Кто так изуродовал куклу? Ее будто пытали. Кто мог в этой клинике заниматься такими вещами? В совершенно пустом белом кубе. Он хочет потихоньку уйти, его рука уже лежит на дверной ручке, как вдруг кукла распахивает глаза и смотрит на него, без мольбы, без вопроса, нет, она со строгим вниманием изучает его. И он замечает, какое у нее старческое, изрезанное морщинами лицо. Художник не выдерживает взгляда куклы, отворачивается и осторожно закрывает дверь.
Он идет в обратном направлении. Должно быть, его палата рядом, он хватается за белую дверную ручку. Он ошибся. В этой палате так же пусто и нет окон. На полу валяется потрепанная, изодранная книга. Он подходит к ней и открывает наугад, как будто ожидает прочесть пророчество:
Не заслуживающий милости… не знающий благодарности… неспособный любить… пронзенный до дна почек… пальмы ствол изрубленный… вино перекисшее… образ испоганенный… одежда сожженная… кристалл потерянный… корабль затонувший… жемчуг растоптанный… драгоценный камень, брошенный в потоки вод… мандрагора увядшая… масло, вылитое на сорную кучу… молоко, смешанное с золой… к смерти приговорен я… среди сонма праведников…
Что это было? Титульного листа нет, кто-то вырвал его торопливо и грубо. Нечто подобное трубил однажды в «Ротонде» один из тех пустозвонов, что надоедливыми спутниками кружат вокруг Монпарнаса. Звучало очень похоже, это было написано тысячу лет назад каким-то армянским монахом, «Книга скорби» или что-то вроде этого. Однако никакого имени, ни монаха, ни того пустозвона, вспомнить не удается, в памяти осталось только одно сокращение, все его называли МЖМ.
Следующая палата – его. Он видит свое осторожно откинутое одеяло и свои тапочки, аккуратно задвинутые под белый металл кровати. На этот раз с него достаточно прогулок, он опускается на свою постель и почти в то же мгновение засыпает.
Сколько времени проспал, он не знает. Он уже обратил внимание на то, что в клинике нигде нет часов, а сам он никогда их не носил. Когда борешься с холстом, запястье должно оставаться свободным, уметь мгновенно отдернуться, затрепетать, нанести рану, штрих. Он поднимает простыню, ощупывает верхнюю часть живота. По-прежнему никакой боли. Раньше она всегда возвращалась, на это можно было положиться, пусть даже на какое-то время капризно замолкала: она вернется. Теперь в его белом животе ощущалось почти гулкое отсутствие боли.
Он решил продолжить свои разведывательные вылазки, дожидается, пока звуки в коридоре снова не схлынут, выходит и пробирается на верхний этаж. Нажимает ручку одной из дверей, осторожно просовывает ногу и отшатывается назад. В этой комнате его ждут.
На низких, поставленных кругом стульях расположилось что-то вроде коллегии или комиссии, такова первая мысль, которая приходит ему в голову. Ждущие лица немедленно вцепляются в него взглядом и больше не отпускают. Теперь у него нет пути к отступлению, он чувствует, что его поймали с поличным, не остается ничего другого, как войти. Здесь собрались они все, он сразу их узнает.
Его маленькая стайка незамечаемых, прислуживающих, оскорбленных в своем достоинстве, испуганных собственным существованием. Он рисовал их, словно они фараоны, князья, сановники, но с глазами, полными печали, с клубками рук, переплетенными в глубоком смущении. Сгибаемые, испытываемые, но все-таки не сломленные.